Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как нам было больно. Больше всех, от этих сеансов гипноза страдал Мизинец. Он почему-то решил, что Феликс обращается к нему одному, что это он один не способен к полету и заслуживает самого сурового и справедливого наказания.
Бедный, бедный, Малыш! По ночам я теперь долго не мог уснуть, чувствуя, как рядом со мной дрожит, плачет мой маленький брат. И я стал теснее прижиматься к нему, а потом, пытаясь согреть его, оградить от душевной непогоды, еще и укрывать. Укрывать… крылом. Крылом?!! Откуда у простого смертного, безымянного пальца крылья? Я не знаю, но раз они есть, значит так нужно. И я вдруг осознал, что могу помочь Мизинцу. Надо ему показать его крылья, которые у него тоже есть и они готовы к полету.
Ах, Малыш, Малыш! Когда он увидел свои крылья, то мне пришлось слегка отстраниться и легонько толкнуть его, чтобы он поверил, что это не сон.
Ну, а следующий день был продолжением чуда. Открылся, открылся-таки прелюд. Открылся во всем своем величии, во всей своей многоликости. Открылся сам и открыл нам новые высоты, новые горизонты. Теперь, я знал, что до горизонта можно долететь и на одном вздохе, на одном аккорде пронзить его и лететь дальше, к новому горизонту, открывать для себя новые, еще незнакомые высоты. И Гармония, зыбкая, ускользающая Гармония уже не была недосягаемой. Она была где-то рядом. Казалось, сделай над собой еще одно усилие, поддайся своему душевному порыву и она поверит тебе, распахнет благосклонно свои объятия, позволит нам стать сопричастниками этого величественного движения к Совершенству.
Наверное, я был смешен в своих восторгах. И, вскоре, я это понял. Ну, зачем? Зачем я позволил иллюзиям овладеть собой? Ведь я же знал, какую нестерпимую боль может доставить разочарование, каким тягостным бывает прозрение.
А. ведь, мы уже воспарили к высотам, с которых уже можно было одним взглядом охватить величественного колосса, созданного Рахманиновым – его первый концерт для фортепиано с оркестром.
«Хочу заметить, юноша, что в жизни каждого человека иногда происходят события, определяющие всю его судьбу и многое, очень многое, зависит от того, как человек это событие воспримет».
Уж кто-кто, а я-то хорошо знаю Авенари и, за его вкрадчивыми словами, сразу почувствовал угрозу. Он ободряюще приобнял Феликса за плечи, но в голосе его послышались металлические нотки: «Пора, мой друг, пора! Пора вам познакомиться с уникальным представителем славного племени клавишных инструментов. Сразу хочу оговориться: сей уникум весьма своенравен и подпускает к себе далеко не каждого. Ну, да я думаю, вы с ним поладите».
«Уникум» прятался за кулисами Малого зала консерватории и безмятежно дремал под какой-то цветастой «попоной». Он не соизволил проснуться даже тогда, когда Авенари картинным жестом сорвал с него покрывало. Бог Ты мой! Что это было за чудовище! Какой-то ископаемый мастодонт! Потускневший, потрескавшийся, отбитый по углам, лак, расхлябанная крышка с затертой, едва различимой надписью: «STEINWEY», пожелтевшие от времени и частого употребления «зубы» клавиш. Неприглядную картину дополняли обшарпанные ножки, о которые спотыкалось не одно поколение работников сцены. Правда, одна из этих ножек сияла свежим лаком. Этакий, знаете ли, новенький протез.
Авенари, не спеша, подошел к нему и дружески похлопал по крышке. Ах, как он отозвался! Кто же мог ожидать, что под шкурой этого мамонта скрывается такая чуткая, такая тонкая душа?! Всеми своими струнами он выдал удивительно сочный, тугой аккорд, который уже сам по себе мог украсить любую симфонию. Что было в этом прекрасном звуке? Вызов! «Я готов поднять тебя на вершины Гармонии, но я не прощу тебе даже намека на фальшивый полутон! Только попробуй недосказать хотя бы одну ноту!».
Ах, как не вовремя я стал замерзать. Не ко времени, совсем не ко времени я ощутил предательский холод, за которым скрывался страх Феликса перед этим монстром. Сейчас этот холод передастся клавишам и «STEINWEY» тут же отразит его в нотах, а холодные ноты, пусть даже, грамматически безупречно, выстроенные, никогда не станут совершенными. То, что произошло дальше, иначе как издевательством не назовешь. «STEINWEY» показал нам разницу между вечной Истиной и суетным устремлением обрести эту Истину сейчас, немедленно. За этой суетностью угадывались извечные враги Гармонии – хаос и фальшь. «Гармонии нет! Все твои усилия тщетны!» – кричали они. Бедный Феликс готов был расплакаться.
«Не отчаивайтесь, друг мой – донесся до нас голос Авенари – у нас с вами все получится. И времени еще предостаточно. Ваше исполнение концерта Рахманинова будет представлено на суд взыскательнейшей аудитории только через три месяца. Вы только задумайтесь: целых три месяца. Хотя, потрудиться придется основательно. Днем вы репетируете с оркестром в Большом зале консерватории, а с восьми часов вечера и до самого утра Малый зал всецело принадлежит вам. Можете начинать прямо сейчас».
Сегодня-то, я уже точно знаю, что нет никакой разницы между мимолетным мгновением и непреходящей Вечностью. Мгновение и Вечность – суть одно и тоже. Я это могу уверенно утверждать потому, что те три месяца с легкостью втиснулись в малость одного мгновения и, также легко, заполнили собой Вечность. Долго, нескончаемо долго тянулись дни и часы, но, все же, три месяца пролетели как один миг. Это было время отчаянной борьбы за утверждение Гармонии и эта борьба не прекращалась даже в недолгие часы сна на жестком закулисном топчане. В это непростое время Авенари вел себя по меньшей мере странно. По вечерам он приходил в Малый зал, усаживался на стул и молча слушал. Потом поднимался и, так же молча, уходил. Ни одного слова поддержки! Зато, поддержал нас старина «STEINWEY». Это он, в конце концов, выдал сочный аккорд: «Я не знаю, что такое хаос, но я знаю, что такое Гармония!».
И еще, вот что. Однажды Авенари пришел за кулисы