litbaza книги онлайнСовременная прозаПрозрачные леса под Люксембургом - Сергей Говорухин

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 83
Перейти на страницу:

Так и читай между строк: тебе удаются образы военных – вот и снимай про военных, а Чехов…

Война и Чехов – темы, требующие особой цензуры. Вплоть до выдачи удостоверения на право постановки.

Вероятно, потому, что ужас войны и трагизм чеховского повествования – в обыденности происходящего. В том, что рано или поздно мы принимаем категории, которые, казалось бы, принять невозможно.

Любая тема требует от тебя максимальной отдачи, но эти… Их либо ощущаешь, либо нет.

Почти никому не удалось передать чеховскую атмосферу. Может, ее в нас и не было?..

Но тогда как же гости, пьющие чай на летней веранде, сад, река, шум поезда вдалеке? Чай с мятой, потрескивающий самовар, коньяк от Шустова, сломанная ветка рябины на столе, пошлые однообразные глупости…

И вдруг у одного из них что-то обрывается внутри – он умирает. Нет, он по-прежнему опускает сахар в блюдечко, закуривает папиросу, гаерствует, но его уже нет среди них – в глазах не заметная никому обреченность…

Как у Горького: «Ветеринар удавился».

Так и мы: жили тяжело и разно, счастливо и не очень, замечая друг в друге, казалось бы, незначительные перемены, чаще не замечая… И умирали внезапно.

Жили так. А кино не сняли.

Теперь уже не снимем. Обертона необратимо уходят в прошлое – жизнь принимает слишком конкретные материальные очертания.

Тетка моя перед смертью говорила: «Самое страшное, что там уже ничего не будет. Души нет – мы ее растратили здесь».

Тогда, семь лет назад, ее слова показались мне неправедными, от предсмертной тоски, что ли…

Что такое семь лет? Для сотворения – ничего. Для разрушения – эпоха…

Непроходящий отпечаток война оставила во мне не выматывающим свистом мин, не перепахиваемым залповыми установками огня плацдармом земли всего в каких-то ста метрах от меня, не тяжелым ранением, не очередью из крупнокалиберного пулемета, прошивающей насквозь беззащитную обшивку вертолета, а коротким и ярким, как трассер, росчерком пущенной щелчком сигареты – ночью, за несколько минут до конца…

Помню свою неприкрытость, уязвимость, невзирая на оружие, боекомплект, дыхание товарищей рядом… Словно в чистилище – один перед Богом, одному и ответ держать.

И бросил эту сигарету тот, кто через мгновение должен был прийти и убить нас, и мы ничего не могли ему противопоставить. А вот не убил же…

Не убил. А ощущение превосходства, вседозволенности, воплотившейся в росчерке небрежно брошенной сигареты, щемящее, сосущее под ложечкой сознание своей незащищенности осталось навсегда…

Давно это было – восемь лет назад. Как вчера…

Я знал его еще с войны. Милый, симпатичный мне человек. Он жил не оглядываясь, год за годом. Пил, не вдаваясь в суть подробностей, окружая себя неумными, внутренне нечистоплотными людьми.

И вдруг инфаркт. Страшный, почти смертельный. И он, еле передвигающийся по палате. Три неуверенных шага – от больничной койки до окна. И три назад.

– Ты знаешь, – рассказывал он, – такое безумное жжение в области груди… Я думал, гастрит, может, язва, а оказался инфаркт… Надо было сразу же нитроглицерину выпить – может, и ничего бы, но это мне уже здесь объяснили…

Он замолкал, глядя себе под ноги.

– Еще бы немного, и все…

Я слушал его и думал: «Господи, о чем мы говорим. Три дня назад, когда он лежал в реанимации, умерла его мать. Где-то далеко, на Украине. Одна в нетопленой хате, на краю большого села».

Ее похоронили соседи. Но говорить ему об этом было нельзя, и мы трепались о чем угодно, лишь бы не травмировать его надорвавшееся сердце.

Мы рассказали ему о матери через месяц.

– Выпей, – ему протянули стакан коньяка. – Выпей, сейчас можно.

Он принял коньяк дрожащими руками, и я впервые услышал, как жалко дребезжит о зубы стеклянная кромка стакана.

– Я чувствовал, – говорил он, – чувствовал: что-то не так… В тот день мне снились журавли… Улетающие журавли… Уже лежит снег, холодно, и я понимаю, что они не успели улететь и могут погибнуть, и тогда одна журавлиха…

Он плакал, не чувствуя слез. И я пальцами снимал их с его впалых щек.

– Одна журавлиха опустилась на землю и оставила мне журавленка…

– Это она тебе ангела оставила, – сказал кто-то.

У нас в глазах стояли слезы. В продуваемом госпитальном парке. Под тяжелым, без журавлей небом. После войны. – А зачем он мне теперь, ангел…

Странные эти записки. И пишу я будто для себя. А потом выясняется, что необходимо с кем-то поделиться. И чтобы было это самое сокровенное в хорошем коленкоровом переплете, тиражом не менее пяти тысяч…

Неожиданно, после изматывающей духоты, хлынул ливень. Машины включили ближний свет и шли по асфальту, тяжело разбрызгивая воду. Дождь, стоявший сплошной стеной, проникал в приоткрытое окно холодной летней свежестью.

И вдруг показалось, что все это как тогда – в летнем Харькове, тридцать с лишним лет назад. И расплывчатые очертания машин, и ближний свет, и проливной июльский дождь, смывающий приметы времени.

Сейчас, стаскивая на ходу трехрублевый целлофановый плащ-дождевик, я ворвусь в квартиру, и бабушка, взъерошивая волосы, будет обтирать меня сухим банным полотенцем, а дедушка, зябко потирая руки, время от времени открывать дверцу буфета, выпивать рюмку коньяка и повторять:

– Сережке бы сейчас было кстати…

Потом меня сажали за стол, бабушка доставала из кастрюли горячую, дурманящую запахами кукурузу, смазывала ее маслом, натирала солью, и я ел, блаженствуя и глядя в окно на заливаемую дождем улицу, бегущих прохожих, падающие и разбивающиеся у земли каштаны, которые так любил собирать после дождя.

И мне совсем не хотелось взрослеть.

Еще мы бродили по лужам ночного Таллина.

Мама снимала туфли-лодочки, погружая ноги в бурлящие на узких улочках потоки воды.

– Смелее, сыночек, смелее…

И казалось, что Старый Томас смотрит в нашу сторону.

А это когда было? Уже не вспомнить.

Даты не откладываются в памяти, а ощущение счастья непроходяще. Того счастья.

Помню книжку про эстонского мальчика, сына рыбака. С трудно произносимым именем, которое не мог выговорить. И как плакал – помню. Перечитывал и плакал. И как потом не любил Достоевского. За беспристрастие. А еще была книжка «Катруся уже большая». Про Катрусю, которой исполнилось пять лет, мама будит ее и говорит: «Вставай, Катруся, ты уже большая».

Что-то было в этой книжке, заставлявшей меня вспоминать о ней, пока спустя много лет я не нашел и не перечитал «Катрусю».

И оказалось, что «Катруся» – самая обыкновенная детская книжка, которую невозможно снять с полки и перечитать в любом возрасте, как Киплинга или Гайдара.

1 ... 23 24 25 26 27 28 29 30 31 ... 83
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?