Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тускло блестело золото на иконостасе. Кроме церковнослужителей и нескольких старушек, что твердили «Господи помилуй», никого внутри не было. Никто не обратил на меня внимания, и, осмелев, я подошла к алтарю.
Иисус в терновом венке, истекающий кровью, смотрел на меня с креста. В глазах такая мука, ведь он уже тогда знал, что искупительная жертва будет напрасна.
Омыв своею кровью, он умер за нас, грешных, но ничего в мире не изменилось. Человек продолжает так же грешить, если не больше, и лишь вспоминает о Боге, когда ему очень плохо. Как мне сейчас…
Рядом картины ада: грешники горели в геенне огненной, их поджаривали на сковородке, варили в кипящем котле…
Почему христианская вера такая жестокая, а Бог такой беспощадный? Если уж Он послал своего Сына на мучительную смерть, то что говорить о нас? Люди идут на войну за веру Христову, а сколько их гибнет? Матери остаются без сыновей, дети без отцов, жены без мужей… Бог забирает всех…
Через боковую дверь зашел служка, смел пыль с алтаря и заменил свечи в подсвечниках.
Что мне попросить у Бога? И услышит ли он меня? Думаю, ему так надоели люди, что вечно клянчат у него милости или отпущения грехов.
Посетители зажигали свечи и молча каялись в грехах, просили благ, мужа или ребенка. Рядом со мной одна старушка молилась, устремив свои мутные глаза вперед, шевелила беззвучно губами.
Опустившись на колени, я обратилась к Богу. Всевышний, ответь: в чем я пред тобой провинилась? Я знаю, что однажды мы встретимся, и этот день не за горами. Тогда мне придется отвечать за все то зло, что я сеяла, не задумываясь. Подскажи, как все изменить? Как жить с такой виной на сердце?
Но Иисус лишь молча взирал на меня с иконостаса…
Мне нужно было целиком переключиться на что-то, и я решила вернуться в театр. Единственно, что той радости, которую я испытывала на сцене раньше, уже не было. Что-то сломалось во мне, а хуже всего то, что я стала бояться сцены. Даже мой любимый с детства запах кулис – пудры, клея, щипцов для завивки, газа – меня больше не радовал. Скажу больше, меня от него тошнило…
Когда гримерша закончила, я посмотрела на себя в зеркало и огорчилась. Те разрушения, что произошли со мной, не удалось скрыть. Никакой грим не способен завуалировать эту тоску в глазах.
Вдруг я услышала за спиной:
– Все говорят, как актриса она кончилась…
Я не шелохнулась, но от этих слов на глаза навернулись слезы. На дрожащих ногах я вышла на середину сцены, понимая, что мне предстоит самая тяжелая репетиция. Горло свело судорогой, как это случилось на первом спектакле…
Я мысленно перенеслась в тот далекий день. Когда я впервые стояла перед публикой бледная, парализованная страхом, готовая разреветься от бессилия и жалости к себе, но тогда я справилась. Мне нечего было терять и страшно хотелось пробиться наверх. Казалось, это было так давно, словно в прошлой жизни…
Сегодня, в конце пути, от меня прежней не осталось и следа, лишь надорванное сердце и глухое отчаяние. Сейчас даже не знаю, чего я хочу… Нет, знаю, мне хочется домой и чтобы никто меня не трогал…
От яркого света заслезились глаза, воздух наполнился людскими испарениями со смесью дешевой пудры. Духота стала удушливой до тошноты.
Тупая пьеса! Героиня оплакивает любимого, погибшего из-за нее на дуэли. Всю пьесу она истерит и кривляется. Мы проходили сцену раскаяния снова и снова…
Сколько это уже длится, не знаю. Я словно пожизненно на сцене. И не было ничего до этого момента, только реплики, что мне кидают, только пот, что стекает по вискам…
Вдруг стало страшно, казалось, мне уже не выбраться отсюда. Жар от софитов с каждой секундой становится нестерпимей, заполняя всю сцену. Я задыхалась, волосы прилипли ко лбу, грим потек, в голове туман…
Я путалась в тексте и все делала не так. Когда я думала о тексте, то забывала о руках, и они болтались как плети. Почему так сложно все? Ведь раньше я успевала следить за всем сразу!
– Матильда, соберись! Ты неплохо начала, – крикнул мне режиссер.
Вот этого я сделать не могла, и от страха началась паника. У меня неожиданно подвернулась нога, я качнулась в сторону.
– Матильда, ты себя неважно чувствуешь сегодня? – спросил он.
Как будто сам не видит, кретин! Я старалась изо всех сил сдерживаться, чтобы никто не заметил, как мне плохо.
– Я чувствую себя великолепно, – ответила я, но голос сфальшивил.
Это все заметили. В спектакле играла та статистка Софи, что уехала однажды с Артуром. Она посмотрела на меня с иронической ухмылкой, надменно подняв бровь. Тварь! Я сделала несколько глубоких вздохов, пытаясь унять раздражение. Еще один прогон. Я была сыта по горло: все внимание было обращено на Софи, а мной никто не интересовался. Вскоре одежда прилипла к телу, мозги отупели, спину заломило, ноги стали ватными. Режиссер обратился к Софи:
– Ты сегодня порадовала меня, – и многозначительно глянул на нее.
Надоел мне этот балаган! И этот идиотский спектакль, где все вранье! Никто так глупо не заламывает руки, когда на тебя наваливается горе. Тебя парализует от горя, и сил нет, чтобы кривляться.
– Давайте еще раз прогоним, – предложил режиссер.
Сказал он таким тоном, словно заранее знал, что это ни к чему не приведет. Такое безразличие подхлестнуло меня и, не осознавая, что делаю, я резко ответила:
– Прогонять будете без меня! Я ухожу.
– Матильда, ты понимаешь, что делаешь? Отдаешь себе отчет?
– Да.
– И не будешь жалеть?
– Нет. Я устала лгать.
Мне опротивело происходящее – эта грошовая клоунада. Все вокруг фальшивое!
Разве так оплакивают смерть? Я знаю, как это больно, когда теряешь любимого, так больно, что сердце разрывается. И говорить ничего не хочется, потому что слова пусты. Словами невозможно передать горе…
Мы же, словно клоуны, заламываем руки. Все ложь!
Я кинулась в гримерную и начала стирать грим. Ко мне подошла костюмерша:
– Я не верила тому, что про тебя говорили, – созналась она.
– Поверила?
– С чем ты останешься?
Я удивленно посмотрела на нее. Она пояснила:
– Твое дело – это единственное, что с тобой всегда. Муж может разлюбить, дети вырастают и покидают дом, друзья могут отвернуться, но не твое любимое дело.
– Оно перестало быть любимым…