Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Времени у меня было предостаточно. Несколько месяцев тому назад я даже решил научиться понемногу тратить время, которое до сих пор отдавал только работе и чтению. Я предложил молодой женщине пойти на пляж. Она согласилась, но при условии, что я дам ей час на покупку блокнота, без которого наш разговор был бы невозможен, разве что мы начали бы писать на песке, как Иисус Христос. «Знаете, я очень болтливая», – написала она.
Ее звали Клер Фелин, и она была похожа на кошку, невысокого роста, с очень черными волосами и огромными зелеными глазами разной насыщенности. У нее была большая родинка на шее, которая мне была немного неприятна, и свободные жесты. И молчание, она выходила из него улыбаясь или с помощью рук, нежных рук, которые постоянно касались меня. И эти руки, а не слова, написанные в блокноте, были ее настоящим голосом. Кстати, она сказала, что ощупывала, гладила, нюхала книги, когда их читала. Клер работала архивариусом в одном из лицеев 11-го округа Парижа и больше всего на свете любила книги, без них она чувствовала бы себя более одинокой, чем покинутой Богом.
«Но ведь книги обрекают на одиночество», – посчитал уместным сказать я. Она посмотрела на меня, ожидая продолжения, несомненно полагая, что я говорю не о наслаждении чтением, а об одиночестве писателя, за которого она меня приняла и на которого я был похож, потому что пожираю глазами мир, как она сказала. Но можно было бы помечтать и о более красивом лице. Мы постоянно к этому возвращались: телосложение, внешний вид, вечное отвращение или неудобство, вызванное лицом. Я следил за грациозными движениями двух игравших в бадминтон девушек в шортах и почти обнаженными, купавшимися в лучах заката грудями молодой женщины, глаза которой в солнцезащитных очках были устремлены в сторону Великобритании, словно она хотела, чтобы мы вернулись к книгам, к Шатобриану, покоящемуся там, у моря, в одиночестве. Его навещают днем туристы, большинство из них не знают, кто этот «французский писатель», лежащий под камнем без указания имени, и оставляют жирную бумагу и объедки. Во время высокого прилива он остается в одиночестве, которое он любил из принципа и позерства больше, чем из фатализма. Шатобриан никогда не бывал так одинок, как я, разве только когда писал. Да, работа над книгой – это единственная возможность оставаться в одиночестве, не считая сексуального одиночества и сна. Именно это я и сказал молодой женщине, и она посмотрела на меня так, словно я упомянул Шатобриана только для того, чтобы поговорить о себе.
– Великолепный Шатобриан, – написала она на бумаге.
– А известно ли вам, что он был совсем невысокого роста?
– Вы говорите так, словно он был урод.
Клер покраснела, потом повернулась ко мне, подняла очки на лоб, прямо взглянула мне в глаза. Чтобы я посмотрел на нее, она похлопала меня по спине. Я чувствовал, что она готова была взять мое лицо обеими руками и притянуть к своему. И добавила, медленно шевеля губами, слова оставались непроизнесенными, в надежде, что я смогу прочесть их по губам, как это сделал бы глухой. А потом написала: «Ни вы, ни я – не красавцы. Мы это знаем, всегда знали и от этого страдали. И еще будем страдать. Однако мне с вами хорошо. Видите, я смелее вас. Женщины всегда смелее мужчин…»
Чтобы прочесть это, я присел на пляжное полотенце и так приблизился к ней, что мое плечо соприкасалось с ее, заставляя меня вздрагивать и снова стремиться к этому контакту. Я стал прижиматься к ней все сильнее, но не так, как это делает какой-нибудь соблазнитель в семейном пансионе или на пляже, а как мужчина, который знает, что женщина понимает его намерения и не желает ничего другого, но требует соблюдения приличий. И она добавила, прежде чем уйти: «А вы не слишком торопите события?»
Клер оказалась женщиной, которая почти два года давала мне самую живую иллюзию счастья. Однако я не был счастлив и не мог им быть, было слишком поздно: я не знал любви, никогда не был по-настоящему влюблен и боялся этого чувства, как чумы. Я был насквозь пропитан идеей, что я не мог родиться, как Шатобриан, таким страшным без подлинных причин, и был повинен в этом, несмотря на все, что я напридумывал, чтобы защитить себя. Ведь главная опасность всегда идет от самого себя, она зарождается внутри огромного и непознанного пространства – нашего тела. На самом деле мы устанавливаем внутри себя троянского коня любви, которую я считаю тяжелой болезнью, и я не хотел ей поддаваться. Я не мог позволить себе этого, очень рано познав горечь любви к нежеланному, и хотел лишь того, чтобы в определенных условиях это совпадало с моими чувствами. Я приспособился жить, не веря в любовь и интерес, который мог бы вызвать к себе, прекрасно понимая, что люди никогда не знают, какими их видят другие.
Клер сделала все, чтобы уговорить меня попробовать жить по-настоящему, хотя бы раз в жизни. Я так упорно этому сопротивлялся, потому что наша связь не могла продолжаться долго. Я любил только себя (по мнению сестры) и это подобие любви черпал в ненависти, которой я упивался и которая могла заставить любую женщину с самыми наилучшими стремлениями опустить руки. Мои любовницы редко понимали, с какой соперницей имели дело: эта соперница была тем более ужасной, что была глубоко запрятанной, коварной и в большинстве случаев зависела от развенчанных мечтаний писателя. Я не любил ее так, как она любила меня (или считала, что любила). Мне нравилось ее молчание, как она занималась любовью, проглоченные слова, ее странный, предвещавший оргазм лепет и ее крики, напоминавшие мне, сам не знаю почему, какой-то древний язык. Мне казалось иногда, что я занимаюсь любовью с некой ожившей на короткое время этрусской принцессой. Все то, чего до этого не дано было слышать, мне нравилось, волновало, давало, наконец, надежду на подлинное женское наслаждение. И если по прошествии двух лет я все-таки бросил Клер (или не привел ее к другому решению, кроме как уйти от меня), то вовсе не потому, что она мне надоела. Просто я не хотел заставлять ее страдать, испытывать муки, порожденные не любовью, а приступами самолюбия, что называются развенчанием иллюзий. Я знал, страдание было уже рядом, укрывшись, ожидая своего часа, оно уже было прописано в нашей истории. Клер суждено было страдать тем сильнее, что она отказывалась это понимать. Но в конце концов она все-таки об этом сказала, то есть написала мне письмо, настоящее письмо, в котором заявила, что так продолжаться не может, она уже приближалась к возрасту, когда пора иметь детей, обзавестись семьей.
Что я мог ей ответить? Что она говорила о вещах, о которых я всегда думал с содроганием? Что мое лицо запрещало становиться отцом, хотя сегодня почти монстры плодят детей? Что капризы генетики иногда дают удивительные результаты? Но я состоял в рядах уродов, одиночек, ненужных людей, братьев и сестер со страшными лицами: Бальзака, Стендаля, Марселя Швоба{ Швоб, Марсель (1867–1905) – французский писатель и переводчик, символист, писал притчевую фантастическую прозу.}; Катрин Поззи{ Поззи, Катрин (1882–1934) – французская поэтесса и мемуарист.}, описавшей себя как «худую и страшную, бледную, длинную вермишель с большими глазами»; Симоны Вейль{ Вейль, Симона (1909–1943) – французский философ и религиозный мыслитель.}, чья героиня Батай стала прообразом впечатляющей Лазар из «Синевы небес»; Сартра, обнаружившего свое уродство после того, как ему остригли волосы; и многих других, страшных и трогательных, кто помог мне выжить.