Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Клер мне ничего не ответила на это. Я больше никогда ее не видел. Жалел ли я о ней искренне? Я занялся другим, другой женщиной, чтобы не мучиться угрызениями совести, сожалениями, ностальгией о той, что имела безупречное тело, единственную плоть, куда я проникал без дрожи отвращения. Но я никогда не упрекал своих партнерш, когда гладил слегка сморщенную кожу их животов, плоские груди, дряблые икры, сухую кожу, некрасивые лица с иногда неприятным дыханием, их толстые или слишком тощие бедра. Желание или, скорее, сексуальный голод, принявший форму желания, заставляло меня временно закрывать глаза на эти многочисленные недостатки. И я не только не злился на это, но и притворялся, что нахожусь на вершине блаженства, переживая воображаемый плотский экстаз, думая при этом о проститутках, актрисах кино, девушках со страниц эротических журналов, о той или иной женщине, увиденной на улице или на пляжах Сен-Мало. Я инстинктивно искал в любой красивой женщине недостатки, которые позволили бы перечеркнуть их красоту, будь то прыщик, родимое пятно, неуместный волосок, неприятный запах, резкий смех, неприятный голос. Это помогало мне не только терпеть или сопротивляться унижению, но и строить временную стену сильному желанию, которое могло превратить меня в пепел или мешать спать. Как, например, молодая датчанка, увиденная этим летом на пляже «Бон Скур»: вся светящаяся под копной светло-палевых волос, сопровождаемая двумя девочками, такими же белокурыми и очаровательными, игравшими в мяч с отцом, чья красота также была неоспорима, но менее удивительна, чем красота его жены. А та сняла мокрый купальник, не прячась ни от кого, не торопясь, обнажила самый прекрасный бюст, какой мне довелось когда-нибудь видеть. И все это она делала без вызова, грациозными и короткими движениями, у меня даже свело живот. Она вызвала ненависть лежавших неподалеку обыкновенных женщин: они были не только не красивыми, но и плохо сложенными, но и заметили, как их мужья, друзья и просто все смертные обратили свои взгляды на прекрасную купальщицу, на эту идеальную пару, на эту идеальную семью, внутри которой, возможно, бывали ужасные скандалы.
Как можно жить с такой болью? Как не покончить с собой? Так думал я, наблюдая за этой сценой. Этот вопрос часто возникал у меня в голове, но не доводил до отчаяния. Я никогда не испытывал ненависти к самому себе. И потом, самоубийство – это из области риторики, просто гиперболическое выражение. Удивительно, что я не стал преступником и не искал в убийстве свет, который дает любовь. Будь я чуточку менее уродлив или еще более отвратителен, я мог бы пойти по преступному пути… или меня убили бы. Мне повезло, что я всегда жил под бдительным оком сестры, беспощадным, но справедливым. Ощущение собственного уродства похоже на извращенный нарциссизм: я живу в полном согласии с самим собой, а с годами несколько ослабевает осознание своей внешности. По крайней мере, оно становится обыденным и, вопреки всем ожиданиям, сегодня позволяет мне дружить с очень молодыми женщинами, иногда даже девушками. Я сам к этому не стремлюсь, но и не запрещаю, руководствуясь, в общем-то, совершенно естественным законом, согласно которому вкусы меняются, желание подчиняется странной климатологии, как погода в атмосфере.
По большому счету мужчины любят не женщин, а молоденьких девушек, как в молодости, так и в старости. Да, именно девушек мы отчаянно ищем в каждой женщине, даже которых никогда не будем иметь, я видел таких гуляющими у края воды этим летом – брюнетка и блондинка. Обе загорелые, с удивительно прямыми спинами, высокими и плотными ягодицами, подрагивающими грудями, презрительным выражением лица из-за лучей солнца и взглядов мужчин. Никто из глазеющих мужчин, никто не будет ими обладать, даже эти молодые простофили, которые лишат их невинности, не зная, что стали всего лишь их инструментом. Просто девушкам надо через это пройти, а в моем возрасте с ними познакомиться трудно, не рискуя навлечь на себя гнев юридических Эриний{ Богини мести в древнегреческой мифологии.}. Во всяком случае, я этого делать не собираюсь, хотя и мечтаю об абсолютной красоте, недосягаемой невинности, биении сердца, на что может ответить взволнованный член, почему бы и не мой. Я обнажу его вскоре, оставшись в одиночестве в полутьме своей комнаты, подставив лицо лучу солнца, проникающего сквозь плохо закрытые ставни и оставляющему на полу и на стене нечто наподобие светлого треугольника. Этот луч ложится на мое тело, и я выплесну на него свое семя, похожее на светлый янтарь, рыдая под крик морских чаек, но не как больной или отчаявшийся человек, а как счастливый мужчина, думающий об этих двух девушках, поскольку именно девушки – смысл жизни, и любой мужчина готов умереть от жажды рядом с ними. Кто-то скажет, что это – миф против вымысла. Старая сказка Фауста в новом воплощении. Нездоровое, больное желание выглядеть лучше. Да, все так, тем не менее это не правда: истина лежит в другом месте, в точности, правильности и невинности желания. Я утверждаю, что желание, которое мы можем испытывать к другому, – один из видов невинности, один из редких видов, что нам дано испытать. А в пятьдесят лет мы можем понять, насколько оно ценно, даже в несправедливости, нарушая любое психологическое правдоподобие или сопротивляясь против социального принуждения. Поэтому я готов обличить во лжи любого зрелого мужчину, осмелившегося утверждать, что никогда в жизни, ни единственного раза он не желал очень молодую девушку, даже подростка, прогуливающуюся по пляжу или на улице или к которой случайно прижался в вагоне метро или автобусе. Не существует искренности желания без того, чтобы признать: любить женщину – это значит искать в ней образ своего детства, разоренного плотью. Я временно почувствовал облегчение от одинокого удовольствия, которое вызвали во мне две юные девушки, гулявшие по пляжу. Нет, женщинами я не обладал, они навсегда останутся только мечтой, ангелом, который постоянно дремлет в нас, даже когда мы занимаемся с ними любовью, как вскоре у меня было с Одри.
Я встретился с ней в Париже в кафе на площади Эдмона Ростана, напротив Люксембургского сада, где обычно назначал свидания большинству своих подруг. Эту юную уроженку Лимузена, готовившую диплом магистра на тему освещения Лимузена в политической прессе, я представлял себе такой же, как большинство молодых людей ее поколения, вступившего в эпоху постгуманизма: почти невоспитанной и лишенной элегантности. Но на самом деле я хотел, чтобы она была совсем не такой, какой рисовал ее мой разум. Мне хотелось, чтобы она была красива, желанна, отвечала моим вкусам. Я даже молил судьбу, чтобы она хотя бы раз оказала мне такую милость. И вот я увидел приятную молодую женщину с очень короткими волосами, высокую, стройную, хорошо сложенную, притворно безразличную, слегка смущенную, но недостаточно для того, чтобы часто не смеяться. А ее смех вовсе не походил на крики бекаса, довольного, что находится в компании человека, как говорили, знаменитого, потому что он работал в прессе.
Мы поговорили о ее работе, потом о ней самой. Она была дочерью врачей из Эглетона, что на Верхнем Коррезе, но жила в Лиможе с матерью, которая покинула своего мужа, потому что терпеть не могла скуки корризианской жизни, и, перебравшись в административный центр Лимузена, открыла свой кабинет. Одри была счастлива, узнав, что мои родители тоже были в разводе, словно это сильнее связывало ее со мною и делало наши отношения более искренними. Несмотря на значительное число разводов, французы формируют отдельное общество, нечто вроде братства. Это относилось к моему времени, сказал я ей, но теперь играет намного меньшую роль. На это она ответила, что это выражение «мое время» меня старило.