Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну… в холодильнике… Рыба.
Глаз на нее он не поднял. Почему-то не мог. Услышал шелест платья, шаги, чиркнула спичка, громыхнула плита.
Он смежил веки, постоял так чуть, затем прошел на кухню. Там, брызгая маслом, шипела сковорода. Таня обваливала в муке карпов.
— Идиллия, — высказался Прошин, и тут будто кто-то изнутри пропихнул следующие слова — скользкие, но сглаживающие все, что было до них: — Смотрю и думаю: везет же дуракам на жен.
— Ну, так отбивай этих жен, что же ты?
— Боюсь. — Прошин зевнул. — Я ведь тоже вычисляю. Плюс относительно ужина, еще некоторые подобные плюсы… Но и минусы — нервы, силы, слова… — Он оперся на косяк двери.
— Есть жены, экономящие нервы, силы и слова.
— Чьи, свои собственные?
— Нет, мужа, разумеется.
Она не оборачивалась. Руки ее работали механически, а спина была напряжена, будто в ожидании удара.
— Да, но идти в загс, — Прошин усердно зевал, — лень…
— Разве дело в бумажке?
— Конечно. В бумажке большая сила. Документ — это барьер. Много разводов не состоялось именно из-за него. Морока. А женщина спокойна только тогда, когда чувствует, что держит мужчину, что он в узде. И как только замечает, что ему не до нее, начинается паника. Вот тут-то и вступает волшебная сила бумажки. Это опора для любой бабы… Да ты рыбу-то переворачивай — шянь подгорела! Н-да. А словеса типа того, что загс — мещанство, главное чтобы вместе и свободно, — трюк старый и дешевый. Провокация! Пройдет годик-другой этакой свободной любви, и кончится она черной реакцией: претензиями, проблемами, скулежом и волей-неволей надевает очередная жертва мужского пола черный траурный костюмчик и идет регистрироваться в этот самый загс. А сияющая невеста поддерживает его за локоток — кабы не оступился драгоценный от огорчений, не упал и не испортил себе что-нибудь. В организме. Да ты переворачивай, переворачивай рыбу-то, подгорит! — Он говорил грубо, с хрипотцой даже, преисполняясь досадой от пошлой топорности своего монолога, но зная, что это единственно верная и жесткая защита, а может, и избавление, в конце концов… Ведь она вспомнит все, сказанное им, и вспомнит не раз, а это оттолкнет… — Ты чего насупилась? — продолжил он так же простецки невинно. — А? Не то я ляпнул?
— Да нет, — она качнула плечом. — Логика железобетонная. — И в сердцах: — Ладно…
Горькая мысль-усмешка: «Выиграл…»
— Слушай… — Он отнес в комнату хлебницу, тарелки, дождался, когда Таня сядет напротив. — У меня миль-пардон, производственный вопрос: в данное время вашу фирму ссужают финансами, не так?
— Наверное… — ответила она рассеянно. — Нет, правильно. Я слышала… будут закупки аппаратуры, строительство… Вам, кажется, должны заплатить… Можно я погашу люстру?
— Конечно-конечно.
И вновь вкрадчивый полумрак.
Прошин кашлянул.
— Так, значит… Как там, кстати, друг Соловьев?
— У него неприятности. — Она поправила волосы, аккуратно взяла вилку, ковырнула золотистую корочку карпа. — Оперировал на днях старуху с застарелой язвой, а необходимости, как оказалось не было… Итог плачевный: сердце не выдержало наркоза. Умерла на столе. Ошибка банальная…
— Он может, — кивнул Прошин, вытаскивая из нежного мяса рыбы тоненькие лапки костей. — Дерганый какой-то, несобранный. Генератор шизоидных идей. Ну и что теперь?
— Замешаны влиятельные лица, — сказала Таня. — Дело замяли, но понижение в должности, всякие сопутствующие кары…
— Да гнать его надо, малахольного, — сказал Прошин. — Дурак какой — человека зарезал.
— «Это ужас!» — воскликнул Хичкок, — передразнила Татьяна. — И что ты на него взъелся? Ему и так кругом не везет. А старухе, между прочим, было под девяносто.
— Так что отжила, — констатировал Прошин и пригубил вино. — Ну, хорошо. Я сочувствую им обоим. И закончим на этом. А у меня к тебе большая просьба, Танюш… Сможешь — сделай, не сможешь… Ты сказала: часть финансов отдадут нам. А мне надо, чтобы они ушли на другие вещи. Лекарства там… не знаю… Пусть и на аппаратуру. Цитологическую, гистологическую… У тебя есть выход в кабинеты?..
— Есть… но зачем? Не нравится анализатор?
Прошин скривился и неопределенно поболтал кистью руки.
— Я в нем не уверен, скажем так. А возьму деньги — возьму ответственность. Это я тебе по-родственному… То есть я от денег вроде пока отказываюсь… А ты пользуйся, а? Блеск предложение?
— Я постараюсь, — сказала Татьяна. — Только если это не во вред Соловьеву.
— Да что ты! — воскликнул Прошин. — Ему-то как раз на пользу!
Ужин закончили молча. Молчание это было отдаленно неприятно Прошину, но он сумел занять себя, отстранившись размышлениями: как вести разговоры с медиками, что скажет Бегунов, поможет ли действительно Татьяна? Затем, споткнувшись на ее имени, спохватился. Заулыбался, завязал болтовню о том о сем, недоуменно, вторым планом, смекая, что пытается о, пошлость! — расположить ее к себе, как нужного дядю; вернулся к анализатору, напомнил… Вскоре, окончательно отойдя, взвинтив себя рожденной в потугах веселостью, обнял Таню, поцеловал… И отстранился: изо рта ее пахло едой.
Пауза была ничтожной, миг…
— Мне пора, — неожиданно сказала она, поднимаясь. — Ты накормлен, я спокойна.
Он вновь отрезвленно, тяжело и постыдно осознал их полное понимание друг друга.
— Как хочешь…
— Не хочу, — сказала она. — Ваше приказание, мсье любовник, будет исполнено.
«А ну все к черту!» — Прошин проводил ее до дверей, стараясь погрузиться в пустоту мыслей.
Утром он приехал на работу, посидел в кресле, перебарывая привычное в этот ранний час кабинетного одиночества желание закурить; дождался, когда мертвые провалы окон лабораторного корпуса оживут, осветившись; наполнятся силуэтами людей, и ткнул наконец пальцем в кнопку селектора, под которой меленько было выведено: «Михайлов».
Мнение о Михайлове сложилось у Прошина давно, бесповоротно, и формировалось оно так: коммуникабельный нахал, успешно изображающий трудолюбие. Михайлова и ему подобных он презирал.
Главный противник явился незамедлительно. Главный противник процветал. Твердая уверенность в себе придавала его энергичной, до блеска выскобленной физиономии гордое высокомерие и ироничность. Он был безукоризненно причесан, одет в отлично сшитый костюм, и от его шевелюры распространялся пряный запах одеколона, настолько пряный, что Прошин, не выносивший резкой парфюмерии, приоткрыл форточку.
— Ну-с, — сказал Прошин мирно, — как дела?
— Ничего… дела.
— Ничего хорошего или ничего плохого?
— Сложи и раздели пополам. — Михайлов расстегнул пиджак и артистически устроился в кресле, закинув ногу на ногу.