Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стёпе стало не по себе. Не та ли это ворона, что вчера ругалась на них с дуба? Должно быть, та самая. Наверное, неспроста тут сидит.
– Здравствуйте, – на всякий случай сказал Стёпа, припомнив говорящую ворону из своего сна. – Можно я зайду?
В ответ ворона лишь каркнула, снялась с забора и улетела, громко хлопая крыльями. То ли разрешила, то ли нет – понимай как знаешь.
Стёпа помедлил, потом все же отворил калитку и зашел во двор.
Двор был запущен, но не очень сильно. Судя по всему, у старика еще хватало здоровья время от времени обкашивать подрастающую траву. Вдоль забора росла малина; переспевшие ягоды осыпались, никто их не собирал. Тропинка вела от калитки к крыльцу и еще одна – от крыльца к колодезному срубу. Дальше стояла невысокая поленница. А возле нее, в траве, грудилась какая-то куча тряпья. Красное и синее. Расцветка Любкиной одежды.
У Стёпы заныло под ложечкой от нехороших предчувствий. Но он пересилил себя, подошел ближе – и остолбенел.
Подле его ног лежала обернутая в полуистлевшие тряпки трухлявая деревянная колода, очертаниями отдаленно похожая на человеческую фигуру, скорченную то ли болью, то ли страхом. В гнилушке на месте головы смутно угадывались Любкины приметы; только вместо модельной прически был серебристо-серый лишайник, а на месте раззявленного в крике рта – темное дупло. Из дырки выбрался крупный черный жук, пополз по скуле.
Слабый запах дешевых духов пробивался сквозь гнилую прель.
Подошедший старик ткнул гнилушку своей палкой, и то, что было лицом, провалилось, рассыпалось в бурую труху. Жуки и многоножки поползли из сопревших тряпок во все стороны. Стёпу стошнило.
Старик терпеливо дожидался, пока Стёпа не проблюется, потом нелюбезно спросил:
– Ну, зачем пожаловал?
– Ты нас проклял, – сказал Стёпа утвердительно.
– Не надо было дуб пилить, – ответствовал старик. – Говорил я вам. Не послушали.
– Ну, глупость сделали, признаю, – повинился Стёпа. – Но нельзя же из-за одного дерева с людьми вот так…
– Ты за свою жизнь сколько деревьев посадил? – строго спросил старик.
– Не знаю, – сказал Стёпа. – Одно или два, не помню точно. Давно это было, еще когда в школе учился.
– А спилил сколько?
Стёпа, понурившись, смолчал.
– Понятно, – сказал старик. – Ни на что вы не годитесь. Только и умеете, что все портить.
– Но нельзя же так… – повторил Стёпа. Переступил с ноги на ногу, внезапно понял, что совсем не чувствует пальцев. И тогда заголосил, умоляя: – Ну прости меня, дед! Отмени свое проклятие, расколдуй меня обратно. Хочешь, на колени перед тобой встану?
И встал бы, только ноги опять перестали гнуться.
– А дуб мой обратно сможешь вернуть?
– Как же я его верну?
– То-то и оно, – сказал старик. – Что сделано, то сделано. И, как было, уже не вернешь.
– Ну прости! – Стёпа заплакал навзрыд, совсем как виноватый ребенок. – Прости-и! Не хочу я вот так в гнилушку превратиться.
Старик помолчал, разглядывая его очень пристально. Затем задумчиво проговорил, скорее сам для себя:
– А может, еще и не все в тебе сгнило, может, что живое в душе и осталось. Тогда приживешься.
Он повернулся, поманил Стёпу за собой:
– Идем.
Они вышли со двора на улицу. Старик лишь слегка прихрамывал, опираясь на палку, а Стёпа уже едва волочил ноги. И ладони у него тоже начали неметь. Но, вопреки всему, он еще на что-то надеялся…
Старик указал палкой на пятачок голой земли, где раньше стоял дуб:
– Сюда становись. В середину.
Стёпа встал на указанное место. Старик что-то пробормотал себе под нос и тяжело хлопнул Стёпу ладонью по плечу, разом вогнав в землю по пояс.
– Нет! – вскрикнул Стёпа, чувствуя, что проваливается в зыбкую почву. По грудь, по плечи… – Ты что? Нет! Не надо!..
Старик, не обращая внимания на вопли, уперся палкой в Стёпину макушку, надавил. Стёпа погрузился с головой. Мягкая земля хлынула в раскрытый рот, забила горло. Крик захлебнулся.
Последним усилием Стёпа выпростал из-под земли деревенеющие руки. Потянулся вверх, к небу.
И застыл.
На кончиках пальцев стремительно прорастали тонкие зеленые побеги.
Алексей Жарков, Дмитрий Костюкевич
Внутри
Ему казалось, он провел в этой машине целую жизнь. И так было всегда: под крышей дрожит желтушный свет, сидят мужики, трясутся на ухабах, стараются заснуть или притвориться спящими. Всегда и теперь они не хотели разговаривать, не хотели звуков, отличных от тех, что производила вахтовка: скрежет металлических суставов, рычание мотора, стук коробки. А что тут скажешь – да ничего… Был поселок… и вот как будто и нет. Пока сам не увидишь – остается только молчать. Поэтому молчат. У всех большие рюкзаки: старые, бывалые, потрепанные, еще армейские; и ботинки, выданные на сборах, – ему выдавали такие, когда он был одним из них, таким же молчаливым мужиком. Они с рюкзаками, в робах, а где его снаряга? Куда положил? Взял вообще? Как во сне Сергей осмотрелся – нет рюкзака, вот почему эти косые взгляды, хорошо еще, что рюкзака нет совсем, был бы пустой, выкинули бы на ходу, наверное.
Душно, и тесно, и сонно, но просыпаться некуда, позади еще более страшный сон, поэтому он сидит на истертом дерматине кресла, едет, дышит пылью старой вахтовки, трясется на ухабах, слышит все три ведущие оси «Урала», чужой жаркий пот. Но так надо, ведь сам вызвался, хоть и уволился, но все же помнит, хочет помочь.
На чьем-то рюкзаке звенит лобзик, Сергей не забыл этот звук и знал, почему лезвие черное: чтобы пилить кости, человеческие, он помнит низкий, тугой скрежет, который отдается в руке, и крики, тоже человеческие, когда есть чем кричать…
Один из мужиков открыл глаза:
– Звать как?
– Сергей, Серёга…
– У тебя там есть кто?
Пауза, долгая, тяжелая, вызывающая.
– Есть.
– Есть, – повторил мужик, – или был.
Остальные заворочались, как будто проснулись, хотя и не спали.
– Ладно, – опомнился мужик, – конечно есть. Не все так страшно вроде… Сгущают штабные… Они всегда так. – Перед лицом Серёги возникла красная пятерня с рыжеватым пушком. – Юра.
Сергей пожал протянутую руку.
– О, из наших, – заметив татуировку на крепкой широкой кисти Сергея, грустно улыбнулся Юра. – Подмога, значит, а что раньше молчал? Где служил?
Снова пауза, гулкая, звонкая, со скрипом металла в костях, в темном чреве машины.
– Служил, – произнес Сергей.
– Ладно, – вздохнул Юра, – потом, все потом. Не время…
«Не время» – эхом отозвалось в голове. Она, Таня, говорила так же: «Не время, Сергей, не надо, не сейчас…» А ведь было совсем другое время, другая, хорошая жизнь, когда они были близки, а потом стало не время, не вовремя все стало, неуместно, неправильно. Все испортилось, лесной пожар прошел по ним, по их жизням и мечтам…
С Танькой, тогда еще Танькой, потому что было легко и молодо, он познакомился в аэроклубе, оба болели небом, ощущением полета. Женились в восемьдесят втором, через год родился Женька. Небо быстро отпустило Таньку – на земле были дела поважнее, а вот Сергей попался: после авиационного училища прошел подготовку и стал парашютистом-спасателем. В море, лесу и горах искал пропавших людей и суда. Женька смотрел на отца с обожанием: «Пап, а расскажи, как ты с вертолета на корабль спускался!» Танька с гордостью демонстрировала подругам, при этом ревновала до одури. Задыхаясь, шептала в завалах простыней: «Спаси меня, спаси меня, спаси…»
А потом все пошло наперекосяк, словно сломался какой-то жизненный стержень. Сергей всегда знал, что если вести себя честно и правильно, то и жизнь ответит по справедливости. Но что-то щелкнуло, переключилось в нем самом… насмотрелся на лихих ребят, у кого при жене еще и по три любовницы – и ничего, и все у них в порядке. Кровь молодая, горячая. Когда понял, что зашел слишком далеко, уже тонул во вранье. Потом расшиб ногу, быстро оправился, но медкомиссия, осмотр и решающий вопрос: «Останешься на службе? Можешь работать?» – и его ответ, еще одно вранье, призванное задавить все предыдущее: «Н-нет». Так он перестал быть спасателем. Устроился разнорабочим в Корсаков, в порт. Думал, что теперь все наладится, но Таню словно подменили. Ни поговорить нормально, ни пальцем тронуть. Вернется со смены, делами домашними займется, к себе не подпускает и смотрит по-новому, как на что-то сломанное. Это передавалось Женьке. Все стало хрупко и зыбко. Невидимые трещины змеились во все стороны. Что было делать, Сергей не представлял – ни тогда, ни сейчас.
Нет, это был не лесной пожар: расползалось и тлело глубоко, как на торфяниках. Когда без дыма и не понять,