Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьер что-то невнятно буркнул с набитым ртом. Проглотил еду.
— А я слыхал, но думал, что так, брешут люди от скуки…
— Что брешут?
— У нас на кухне по вечерам народ собирался, любил страшные истории рассказывать. Говорят, под Лютецией много таких ходов. Она на известняковых холмах стоит, а известняк легко вырубается. Город-то ещё римляне ставили, с тех пор много нарубили. Сперва крепость строили, потом замки, стены, дома. Много камня нужно было. Вот от каменоломен ходы и остались. А когда Лютецию столицей объявили — понаехало господ, настроили для них жилья, понарыли новых ходов. Это нас куда-то туда занесло, точно тебе говорю!
Назар отхлебнул вкусной колодезной воды, задумался.
— У кого бы поспрошать? Здесь все — люди вроде и простые, а себе на уме, в горстку… Наверняка знают!
— Масло и фонари возьмём в кладовой, мне разрешено туда ходить, — продолжил Пьер. — Там же чуток съестным разживёмся, авось не объедим монахов-то… Ты, раз со мной идёшь, Туку своему бумажку оставь, чтобы тревогу-то не объявлял; ну, придумай сам что-нибудь…
— Ага.
Назар с удовольствием поглядел на окрепшие руки. Сейчас ещё десять молитв, сидя в «цветке» — и он будет как новенький! И поесть бы ещё потом… Пожалуй, таким голодным он не чувствовал себя со времён сиротских скитаний в Константинополе.
— А, вот что хотел ещё спросить: что там за клубок перед нами прыгал? — вдруг добавил Пьер. — Твоя работа?
— Клубок? — Назар потёр переносицу, вспоминая мохнатый мячик с торчащими во все стороны нитками. — Ах, клубок…
И завис.
Отмер он минут через пять, не раньше.
— Точно, клубок. — Яростно почесал в затылке. — Ишь ты… Как у Бабки Ёжки, что ли? Путеводный?
***
Утро порой бывает весьма щедрым на подарки, причём не всегда приятные. Гуляк и кутил оно награждает жесточайшей головной болью и сожалениями о минувшем дне, и уж тем более — ночи; пожилых людей встречает не слишком приятными ощущениями — онемевшим телом или болями в пояснице, да много чем ещё… И только, наверное, молоденькие девушки и юноши долго сохраняют эту удивительную способность — радоваться каждому восходу, словно первому, долгожданному и единственному, и напрочь забывают о неприятностях дня минувшего. Для них он канул в Лету, во тьму, вместе с растаявшей ночью.
Может, так и надо?
Но Ирис не любила философствовать, во всяком случае — с утра. Верная своей привычке, она чуть свет была уже в саду, помогала проснуться захиревшим от долгого невнимания лилиям, похвалила пионы за пышность цветения, подтолкнула к росту приунывшую поросль розмарина и базилика… А ещё раньше наведалась на чердак. Над мансардным этажом, оказывается, возвышался и чердачок; новая хозяйка не преминула сунуть туда любопытный нос, ибо вчера, проходя с инспекцией по убранным комнатам, на самый верх заглянуть просто-напросто забыла. А вот теперь — оценила по достоинству исполнительность и прилежание слуг из дома де Камилле: маленькое помещение под крышей вычистили до блеска, старый хлам отсортировали и снесли в угол, прикрыв рогожами, а несколько круглых окошек отмыли до невидимости стекла. Теперь из них открывался превосходный вид на восходящее над столичными шпилями и башнями, кровлями и флюгерами солнце.
Слуги Филиппа…
С одобрением оглядывая посыпанную свежим песком садовую дорожку, Ирис вновь вспомнила о них, а заодно и об их господине. И смешалась. Как ей теперь к нему относиться?
За каждым знаком внимания, за очередным вежливым словом, сказанным, возможно, безо всякого подтекста или задней мысли ей теперь будет чудиться одно и то же: стремление очаровать её, увлечь и… связать замужеством. Каким бы нейтральным не было её прежнее отношение к Филиппу — никуда не деться от знания горькой истины: ему приказали на ней жениться. И он согласился. Да, раскаялся, да передумал. Но попыток её обаять не оставит, ибо…
Ей вдруг стало жарко.
Ибо хочет стать достойным?.. Так, кажется?
Означает ли это, что и впрямь его чувства сильны настолько, что он осмелился спорить с королём?
Нет, не может быть. Филипп де Камилле настолько человек долга… он прямо-таки пропитан верностью и честью, что представить его бунтовщиком невозможно.
И всё же…
Вспыхнув до кончиков ушей, она, чтобы скрыть от самой себя смущение, нагнулась, и принялась яростно обрывать крошечные пока макушки мяты — для утреннего чая. Ах, на что он ей сдался, этот граф! Она ещё с Джафаром не разобралась, а после разговора с матушкой-настоятельницей всё перемешалось в голове. Какой-то был во всём сказанном аббатисой, намёк, желание что-то приоткрыть…
Зажатые в тёплой горсти, листочки пачкали ладонь соком и одуряюще резко пахли. Но Ирис о них забыла.
Как ей во всём разобраться?
Она пришла к единственному, пожалуй, правильному выводу: вместо того, чтобы гадать, права или нет — нужно встречаться. Разговаривать. Узнавать мужчину больше…
И слушать, слушать свой внутренний голос! Он плохого не подскажет.
Ирис вдруг вспомнила незрячую Наннет, для которой составляла целебные глазные капли. На душе потеплело. Как бы то ни было — Филипп добрый человек. Конечно, он давно вырос, потом годами не бывал на родине, не удивительно, что при этом забыл о кормилице, тем более, что мужчины не сентиментальны. Однако вспомнил ведь, призвал, отправил лечиться…
Чаша весов маленькой Немезиды существенно прогнулась под весом большого доброго дела, перевесив и снобизм графа, заметно поубавившийся, и его напускное равнодушие.
Но на первую, вновь перетянув, легло его чувство долга, возведённое в крайнюю степень.
А в противовес ему — поиски и спасение друга, Огюста Бомарше…
Нянюшка Мэг озадаченно посматривала из окна кухни на свою голубку, застывшую с прикрытыми глазами возле грядки с травами. Сложив ладони чашечками, она то приподнимала одну, опуская другую, то меняла руки. И такое сосредоточенное выражение застыло на её личике, будто рыжая феечка никак не могла решить чрезвычайно важную задачу.
Шёпотом Мэг попросила кухарку греметь посудой потише: чтобы не мешала её девочке.
…А тем временем их ночная гостья, о которой думали, что она спокойно почивает, осторожно выглядывала из тростников паркового пруда, превратившись в слух. Потому что в прелестной маленькой лодчонке, проплывавшей неподалеку, сидел на вёслах, несмотря на ранний час, сам Его Величество Генрих. А напротив него, на простой деревянной скамейке, не покрытой даже завалящимся ковриком или циновкой, внимала его скупым речам рыжеволосая красавица, одетая хоть и неброско, но очень, очень дорого… Судя по блаженной улыбке, которую Аннет с удовольствием стёрла бы с этого хорошенького личика, ещё не набелённого, она просто млела от речей короля.
Охраны с ними не было. На противоположном от маркизы берегу мелькали в кустах перья на шлемах; но беседа этих двоих была приватной.