Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ругал Василия: ладно он, Михалыч, с краю села живет, а тот-то в самой середке – неужто за ней ничего не замечали? Чего ж не сказал, не упредил? Нет – «женился бы всамделе…»
А сам что – маленький? – обрушивался опять на себя. – Свою жену сызмальства знал, потому без ошибки и вышло. А тут… загорелось ему… одному, вишь, скучно… зато теперь больно весело стало…
Потом в его измученную горькими мыслями головушку пришла такая мысль: да что – она одна, что ли, вот так-то? Как все перевернулось в стране, как пошла эта дурная перестройка, как пооставались люди без работы – многие стали находить утешение в бутылке. Где-то ведь ее отец работал до этого. И мать. Что не спросил?..
Да что спрашивать – у них в селе, что ли, не так? Василий правильно сказал: люди бесхозные остались, государству ненужные. А приезжающая управляющая – она сама человек подневольный. Что велят, то и делает. Велят работников из района везти – она и везет. А что местных оставили без работы…
Без работы человек дичает. Даже личным хозяйством – и то не хочет заниматься. Она, Миланка-то, верно сказала: только называемся крестьянами. Это же надо: молока в деревне теперь не найти! А если и купишь – то только у тех же армян. Они-то сразу поняли, что на чужой земле их никто кормить не будет, понастроили хлевов да сараев, завели скотину. Раньше, при колхозах, как весна – один колхозный трактор пашет все личные усады сразу – они так и шли за домами, один за другим, образуя одно поле. Любо-дорого было потом смотреть, как хозяева торят межи, восстанавливая границы своего усада, как дружно, всем семейством, сажают картошку – основную крестьянскую еду. А теперь… Теперь на тех усадах, на той земельке, что кормила их, стоят армянские скотьи постройки, а где их нет – земля зарастает ивняком и чертополохом.
Милана с утра глядела искоса, обидчиво, но, когда он позвал ее пить чай, сникла вдруг, опять стала тихой.
– Вот теперь ты знаешь, какая я.
Не дождавшись в ответ ни звука, сказала еще:
– Пойду, наверно, в свой домок.
И опять он промолчал.
Так, молча, и допил чай, вышел на улицу. Сошел с крылечка, поднял голову к небу. Ах, хороший занимался денек! Такой уж светлый, такой благостный… И чего ей, заразе, надо?.. В хороший дом пришла. Мужик не пьет, не бьет. Становись к плите, свари щей, а потом рисуй, сколько твоей душеньке угодно.
Душенька-то вот только… больная. И признайся себе, Михалыч: залечить ее раны тебе не под силу. Тут какое-то особое снадобье требуется, а ты его рецепта не знаешь…
Оглянулся – а она уже стоит на крыльце со своим драным чемоданишкой. Стоит и стоит. И чего медлит? Вышла – так иди, не дли муку.
– Михаил… можно я напоследок водички из твоего колодца попью?
Как и в тот, в первый раз, он сказал:
– Чего же нельзя. Для того и сделано.
Пошли в огород. Звякая цепкой, Михалыч опустил и вынул ведро. Она зачерпнула кружкой.
– Хорошая у тебя вода, Михаил.
И вот это «Михаил», сказанное дважды, так резануло по сердцу, что он вдруг разозлился и пошел на грубость:
– Хорошая, говоришь? Ты могла бы каждый день ее пить. Вместо белой-то отравы.
И отвернулся.
А когда обернулся, увидел, что она уходит прочь. И опять его резануло чувство, которому он и названья не знал. Боль? Жалость? Одинокость? Все вместе… Стало трудно дышать.
Сделав над собой усилие, он все же набрал в грудь воздуха и выдохнул в два приема:
– Ми… лана…
Она замедлила шаг.
– Не уходи… Ты мне вернула… имя. Кто еще и когда назовет меня Михаилом?
Продаются экзотические цветы
– Некрасивых женщин не бывает. Есть такие, которые не умеют себя преподнести.
Парикмахерша смотрела на нее внимательными, чуть ироничными глазами, и от этого взгляда Лиме стало не по себе; она собиралась уже встать и уйти («и чего, дура, полезла с откровениями к чужому человеку?»), как вдруг услышала властное:
– Сиди. Сейчас сделаю из тебя зимнюю вишню.
Кинокартину с участием Елены Сафоновой Лима, конечно, смотрела, и актриса ей нравилась, но ведь та – красавица, а она? Куда денешь ее длинный нос и россыпь веснушек на щеках? А словно вырубленные топором скулы?
– Зря беспокоишься, – прочитала ее мысли суровая парикмахерша. – Просто у тебя нестандартная внешность. Так ведь прическа для того и существует…
Больше мучительница не говорила: она мыла, стригла, жужжала феном. И когда, минут через сорок, Лима решилась посмотреть на себя в зеркало, она увидела молодую, элегантную, коротко подстриженную (взбитые пряди волос создавали, однако, впечатление пышной головки) женщину с челкой. С челкой – это под тридцать-то лет…
Проходящий в свое отделение зала мужчина задержал на ней взгляд.
– Ну? Что я говорила?! – В голосе дамского мастера звучало торжество.
И она расхрабрилась. Расхрабрилась до того, что в тот же день купила невероятный – с точки зрения ее родного провинциального городка – костюм: тонкого темно-зеленого трикотажа шорты до колен и такого же цвета майку. Надев все это на себя, она обнаружила, что стала легкой – настолько, что хоть вприпрыжку беги. Едва ли не впервые в жизни ей пришла в голову мысль, что жизнь – это праздник и нельзя же на этом празднике вечно быть только гостем…
Вечером, с танцев, она возвращалась домой («выдумала – домой… в санаторный корпус, на третий этаж, в комнату номер триста двенадцать») – она возвращалась уже не одна. Мужчина был высок (когда танцевали, ее лицо упиралось ему в галстук) и молчалив, и это вызывало досаду: разве можно молчать в такой чудный вечер? Ночное южное небо было ласково-бархатистым и таким близким, что до звезд, казалось, подать рукой…
– Какое странное у вас имя, – разомкнул, наконец, уста провожатый.
– Да, странное, – согласилась она, обрадованная возможностью завязать разговор. – Родители с ума сошли, когда придумывали его. Говорят, в какой-то стране есть такой город. Может, даже столица.
Не может, а точно, – это Лима знала наверняка, потому что в детстве немало намучилась (каких только прозвищ не придумывали ей мальчишки!), пытаясь понять: зачем ее так назвали?! Родители этого и сами толком не