Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем это отличается от того, что я вижу? Почти ничем.
Почва здесь богата медью, а человеческой и лошадиной крови в ней хватает. Брови не испускают пламя? Возможно, при ярком солнечном свете я его просто не вижу. Нет короны из черепов? Клыки не обнажены? Мелочи. Есть меч в правой руке, а в левой вместо лука – маузер с полной обоймой. Сердца́ врагов буддизма еще бьются в их груди, но это лишь до поры до времени.
Усилием воли я стряхнул наваждение – и увидел перед собой немолодого, тяжело дышащего, босого человека с блестящим от пота лицом, старательно исполняющего обязательный ритуал, в действенность которого сам он не очень-то верит.
Китайцы опомнились раньше меня – и возобновили стрельбу. Фонтанчики пыли брызнули в опасной близости от Зундуй-гелуна. Чтобы освободить правую руку, он бросил саблю, зычно харкнул себе в ладонь и тем же движением, каким Дамдин кидал вслед ускакавшим гаминам отрезанные уши их товарища, метнул плевок в сторону Бар-Хото.
Смысл жеста был ясен всем, включая меня: в полете слюна затвердеет, ее брызги обернутся стеклянными пулями, и они поразят множество врагов. На Калганском тракте наши ламы проделывали этот трюк без видимого успеха, но мне показалось, что цепь стрелков на стене поредела. Многие от греха подальше попрятались за зубцы.
Вот тогда-то, первый раз за сегодняшнее утро, завыли бригадные раковины. Их рыкающий звук разнесся по розовеющей от восходящего солнца равнине. Им откликнулись все четыре наших «льюиса». Как на учениях в Дзун-Модо, кирпичная крошка взвилась над зубцами.
Бригада снова пошла на приступ. Полки двигались в прежнем беспорядке: кто-то верхом, кто-то на своих двоих, где-то сплошной массой, где-то пореже, – но от всех веяло уверенностью в победе. Стараниями Зундуй-гелуна она уже была достигнута в мире менее призрачном, чем этот; оставалось скопировать то, что свершилось там.
Вспархивали дымки выстрелов, пестрели флажки, раскрашенные в разные цвета конские хвосты и ленты на древках пик. На дороге, вьющейся под стенами, показались всадники. Некоторые вставали на сёдла и орудовали пиками, другие карабкались вверх по заброшенным на зубцы арканам. С полдесятка ручных гранат, сея белые фосфорные искры, ударились о стену, отскочили и разорвались под ней, не причинив обороняющимся вреда, но одну кто-то ухитрился подкатить к самым воротам. Они, правда, устояли, взрывом лишь вспучило нижнюю часть обшивки из листового железа.
Уцелевшие осадные лестницы были забыты в лагере, штаб не подавал признаков жизни. О моей диспозиции никто не вспоминал: наступали прямо в лоб, без отвлекающих маневров, без огневого прикрытия, без единого командования; тем не менее, исход атаки был предрешен. Последний опорный пункт Пекина в Халхе доживал последние часы, если не минуты. Китайцы еще сопротивлялись, но ленты их пулеметов опустели, ружейный огонь делался слабее. Полковник Лян исчез, гонги умолкли, только раковины гудели не переставая.
Еще четверть часа – и на гребне стены замелькали островерхие монгольские шапки. Дамдин с группой цыриков каким-то образом очутился по ту ее сторону – я узнал его, когда он изнутри отворил покореженные ворота, и людской поток с ревом хлынул в крепость.
28Первым, кого я увидел, войдя в ворота, был сидевший на земле китайский солдат с окровавленным лбом. Разведенные локти торчали в стороны, обеими ладонями он сжимал себе виски. Крови на лице было немного, на голове она скрадывалась впитавшими ее черными волосами. Я решил, что рана не опасна, а руки у висков – жест беспредельного отчаяния при виде вступивших в Бар-Хото монголов, но, подойдя поближе, содрогнулся: сабельный удар, нанесенный, видимо, с высоты седла, раскроил ему верхнюю часть черепа, и он из последних сил прижимал обе половинки друг к другу. Не знаю, почему при такой ране он не умер сразу и даже не потерял сознание. Глаза его были открыты, взгляд казался осмысленным, но видел ли он хоть что-нибудь? Проносились ли какие-то обрывки мыслей в его разрубленном мозгу? Остаток жизненных сил требовался ему, чтобы не впасть в беспамятство и продолжать делать то, что делает, потому что только так он еще мог жить.
– Страх какой! – ужаснулась Ия, когда я ей об этом рассказал. – Ты про него сейчас пишешь?
– Есть выражение: лицо войны, – ответил я. – Для меня оно – лицо того китайца. Ничего страшнее я в жизни не видел.
– Даже на германском фронте?
– Я служил в штабе корпуса, – сказал я, – от до окопов было километров двадцать. Если тебе хочется видеть во мне боевого офицера, героя войны, ничем не могу помочь.
– А как же?.. – одним пальчиком тронула она мое плечо, где остался шрам от шрапнели.
Я объяснил, что это случайность, ничего героического. Ночью с наштакором заблудились на автомобиле, заехали не туда и утром попали под обстрел.
В моей офицерской биографии нет ничего такого, чем можно пленить женщину, – я дослужился до капитана, ни разу не побывав под огнем. В Монголии участвовал в стычках с китайцами на Калганском тракте, хотя и там непосредственно на поле боя никак себя не проявил. Я исполнительный и грамотный штабной работник, но лишь в очень малой степени обладаю необходимыми военному человеку качествами: физической отвагой, самообладанием, умением в нужный момент отключать одни чувства и включать другие.
– И очень хорошо, – одобрила Ия отсутствие во мне этих черт.
Сидели на берегу Селенги. Ия старается бывать у меня как можно реже; пока не настали холода, раз или два в неделю встречаемся с ней на Селенге. Здесь у нас устроено сезонное убежище в зарослях тальника. Два пустых ящика служат креслами, третий – столом. Застланные ветошью и верхней одеждой доски – наше ложе любви.
Ия приходит сюда отдельно от меня, уходим тоже порознь, чтобы никому не мозолить глаза нашими отношениями. Здесь мы проводим убывающий с каждой неделей отрезок времени между концом рабочего дня и наступлением темноты. Едим то, что ей удается вынести из столовой, курим, говорим обо всём на свете, кроме ее оставшегося в Ленинграде мужа.
Разогревать еду не рискуем, костер – недоступная