Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, папка! — взвизгнула Оля и, бросив недоеденную горбушку, метнулась к отцу на шею. — Конечно, пойду! Мне нанайцы ужасно нравятся! И Павлик рад будет. Только ты же говорил раньше, что современной эстрады не одобряешь и что меня на все эти стадионы пускать не будешь…
— Я и не одобряю, — строго сказал отец. — И ни за что бы тебя туда не пустил. Но уж очень сослуживец просил выручить. Больше-то у нас в отделе ни у кого детей-подростков нет, жаль, если билеты пропадут. И учти, это только в порядке исключения.
— Ладно, ладно, — засмеялась дочь. — Я пойду Павлушке звонить…
— Подожди, — остановил ее Василий Иванович, вновь став озабоченным и почти сердитым. — Мы не обо всем еще с тобой договорились. Концерт закончится не раньше половины одиннадцатого, а я вас сегодня встретить не смогу, у меня работа. Одним вам так поздно тоже добираться домой нельзя. Что будем делать? Найдешь решение?
— Легко, — кивнула головой Оля. — Павлушкин брат тоже ему не разрешает одному поздно вечером ходить. Он его все равно бы встречать пошел. Вот он нас по домам и разведет. Сначала меня проводят, а потом и сами домой отправятся.
— Подожди-подожди, — нахмурился отец. — А сколько же лет этому брату?
— Да он большой уже, старшеклассник.
— Тогда ладно, — согласился Котов. И мигом заговорил о чем-то другом. Не нужно, чтобы впоследствии девочка вспоминала, откуда именно взялись эти билеты, почему на концерт вместе с ней попал Павлик Сорокин и кто, собственно говоря, подал ей идею попросить о встрече его брата Андрея… Вообще не нужно, чтобы мысль об отце как-то связывалась у нее со всем тем, что произойдет в дальнейшем. Так будет лучше для всех.
Однако, мысленно говоря «для всех», Василий Иванович, пожалуй, лукавил. С самого начала было понятно, что уж для Андрея-то Сорокина ничего хорошего в этот вечер уже не предвидится. Нельзя сказать, чтобы Котову совсем не было жалко мальчишку. Но жалость — это чепуха, эмоции. А сегодняшняя операция — это дело. В конце концов, кто заранее может знать, как сложится его судьба?! Может, то, что он собирается предложить Андрею Сорокину, и в самом деле лучшее, что могло бы случиться в его жизни. Правота и неправота, мораль и аморальность — это, знаете ли, такая тонкая субстанция!.. И полковник решительно выбросил из головы все сантименты.
У Котова было рассчитано все до мелочей. В эту операцию входила и пьяная компания, неожиданно выросшая перед тремя ребятами, возвращавшимися с концерта, неподалеку от Олиного двора. И грубое «Дай закурить, пацан!», обращенное к самому старшему из них, Андрею. И его неизбежное «Я не курю» — неизбежное потому, что это было чистой правдой, и сигарет у юноши не должно было оказаться ни в коем случае.
И ссора, вспыхнувшая после этого сдержанного ответа на ровном месте. И финка, узко блеснувшая в свете фонаря…
Оля пронзительно закричала, Павлик рванул ее за рукав и потащил куда-то в сторону, к спасительным, уже недалеким подъездам ее родного дома… Даже если бы полковник Котов специально готовил дочь к этой роли, он и то вряд ли смог бы добиться такой точности исполнения, такой правильности реакций, потому что именно в этот момент Андрей, буквально озверевший от ее испуганного крика, схлестнулся в драке с самым рослым парнем из пьяной компании, рванувшимся было вдогонку за детьми. А еще через секунду финка сверкнула в воздухе еще раз и непонятным образом вонзилась не в Андрея, а в его противника, мешком повалившегося к ногам ничего не понимающего подростка.
После этого он долго не мог прийти в себя. Андрей только помнил, что кто-то резко толкнул его в бок, рука ощутила холодную тяжесть какого-то узкого длинного предмета, и вся компания мгновенно растворилась в ночной темноте, а сам он отчаянно закричал вслед брату: «Скорую», Павлик! Вызовите «Скорую»!..» Все, что происходило потом, странной, какой-то вязкой болотной жижей смешалось у него в голове: хмурящийся военный, появившийся вдруг рядом, которого рыдающая навзрыд Павликова подружка называла отцом… Врачи, укладывающие на носилки поверженного хулигана и почему-то бросающие на него, Андрея, тяжелые, укоризненные взоры: «Эка ты его сразу, парень… Финкой-то! Не надо было…» Потом деловито снующая милиция… расспросы, замеры, десять раз повторяющиеся одни и те же слова… и, наконец, последний вздох пожилого усатого милиционера: «Ну, ладно. Пора и честь знать. Пошли, парень».
— Куда? — еле выговорил Андрей, все еще не понимая, что с ним происходит.
— Что значит — куда? В кутузку.
— За что?!!
— Ну, это уж ты, братец, брось, — наставительно произнес усатый. — Хоть и хулигана зарезал, а все же живая душа, человеческая. Ты что же, думал, тебя за это по головке погладят?
— Я его не резал, — пролепетал Андрей, глядя на своего мучителя широко распахнутыми, точно остановившимися глазами. Зрачки его были темны и почти безумны, а рука непроизвольно сжалась, вдруг снова ощутив, как вкладывали в нее длинную, тонкую, холодную палочку. Финка! Выходит, это была финка…
Милиционер покачал головой. И почему эти пацаны всегда так бессмысленно отпираются? Дело-то ясное, простое. И слепой бы разобрался.
— Ну, прям, — раздраженно пробормотал он и, хватко уцепившись за Андреев рукав, тряхнул его, потянув за собой. — Тут, братец, все и ежу понятно. Оно, конечно, обстоятельства смягчающие у тебя были… ну, так в этом суд разберется. Пойдем.
И он пошел. Пошел, как баран, которого ведут на заклание и который не понимает, что делают с ним, куда ведут, хотя и догадывается, что скоро будет плохо… Грязное помещение в милиции, какие-то странные манипуляции с ним, Андреем, когда люди в милицейской одежде бесцеремонно перетряхивали его одежду и снимали с его руки часы, подаренные мамой (он еще не знал, что это называется обыском), потом бессонная ночь — и одиночество, одиночество, одиночество.
Все последующие дни слились в его сознании в одно темное, грязное месиво. Он искренне хотел объяснить милиционерам, что произошло в этом темном дворе, но не мог, потому что и сам не понимал этого. Его допрашивали, он твердил, что не виноват, что не брал в руки нож, а ему сочувственно поясняли, что на финке — его отпечатки пальцев. Он говорил, что защищал братишку и его одноклассницу, а ему кивали в ответ и напоминали: «Да-да, парень. Но, знаешь, есть такое понятие: превышение пределов допустимой самообороны». Он говорил, что никогда и никого не бил в своей жизни, ни на кого не замахивался ножом, но его обрывали сурово и безапелляционно: «Ну, ладно. Это уж сказки. Удар-то, знаешь, был серьезный, почти профессиональный. С непривычки так не ударишь».
Мама плакала во время свиданий, а отец, ссутулив плечи, шептал ей что-то вроде: «Я знал!.. Я чувствовал, что с ним что-то не так. Доигрались, допрыгались со своим баловством!..» И Андрею именно это казалось самой страшной, самой обидной несправедливостью, настоящим предательством со стороны близких. Ему ужасно хотелось крикнуть: «Неправда! Это же все неправда!» — но он почему-то не мог этого сделать и только молчал, низко-низко опуская голову.