Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока я внимала этому рассказу, трое его героев внимательно слушали и перебивали рассказчика, внося исправления; мальчикам было еще трудно говорить, и они апеллировали к мужчине, помещавшемуся между ними, чтобы он вносил ясность, уверенные, что он расставит все точки над «i».
— Разве у тебя не выступила пена на губах, разве ты не визжал? — спрашивали они у него. — Разве не обещал нарезать нас мелко-мелко, превратив в стаю кузнечиков?
Покушавшийся на их жизнь недавний безумец отвечал утвердительно и печально опускал веки.
Мне случалось тогда проводить в Найроби по полдня в ожидании деловой встречи или почты из Европы, когда запаздывал поезд с побережья. Чтобы убить время, я отправлялась в больницу для африканцев и вывозила на прогулку ту или иную парочку выздоравливающих.
В то время, когда в больнице лежал Ваниангерри, губернатор, сэр Эдвард Норти, держал в клетке на территории своей резиденции пару молодых львов, предназначенных для отправки в Лондонский зоопарк. Пациенты больницы наперебой умоляли отвезти их поглазеть на львов. Я обещала доставить это удовольствие музыкальной троице, когда они достаточно поправятся, однако они отказывались развлекаться по отдельности, пока не полегчает всем троим. Медленнее всего поправлялся горнист: одну из его жертв даже успели выписать, а он по-прежнему почти не вставал. Выписанный ежедневно навещал его, надеясь, что поездка ко львам уже не за горами. Однажды я повстречала его в больнице; он сказал, что горнист все еще мучается страшными головными болями, чему не приходится удивляться, раз в голове у него покопошилась такая злобная свора чертей.
В конце концов все трое смогли выехать к резиденции, где молча застыли перед клеткой. Один из молодых львов, раздраженный тем, что на него так долго таращатся, неожиданно встал, потянулся и издал короткий рык, испугав посетителей; младший барабанщик даже спрятался у горниста за спиной. На обратном пути он сказал ему:
— Этот лев такой же отвратительный, каким был ты.
Все это время дело Ваниангерри обходилось на ферме молчанием. Его родня иногда подступала ко мне с вопросами о его здоровье, но, за исключением младшего брата, не осмеливалась его навещать. По вечерам к моему дому приходил Канину, как старый барсук, вынюхивающий поживу, и выспрашивал о сыне. Мы с Фарахом иногда пытались дать количественную оценку его страданиям, выражая их в головах овец. Спустя пару месяцев после происшествия Фарах доложил мне о новых обстоятельствах дела.
Намереваясь что-то мне сообщить, он обычно входил ко мне во время ужина, вытягивался в струнку перед столом и принимался меня вразумлять. Он сносно изъяснялся по-английски и по-французски, хотя совершал кое-какие забавные ошибки, от которых его невозможно было отучить. Так, он упорно говорил «короче» вместо «кроме»: «Все коровы вернулись, короче серой коровы»; вместо того, чтобы поправлять его, я в разговоре с ним намеренно делала те же ошибки. Всем своим видом он выражал уверенность и достоинство, но начинал всегда издалека.
— Мемсагиб, — произносил он. — Каберо.
Я понимала, что это — программа выступления, и ждала продолжения.
На этот раз Фарах, выдержав паузу, сказал:
— Мемсагиб! Ты думаешь, что Каберо погиб, что его съели гиены. Но он не погиб. Он у маасаи.
Я изумленно осведомилась, откуда ему это известно.
— Известно, — был ответ. — Канину выдал за маасаи слишком много своих дочерей. Когда Каберо решил, что ему никто не поможет, короче маасаи, он побежал к мужу сестры. Да, ему пришлось помучиться: он просидел целую ночь на дереве, окруженном гиенами. Сейчас он живет у маасаи. Один старый и богатый маасаи, владелец многих сотен коров, но бездетный, хочет забрать его себе. Канину об этом хорошо известно, он много раз обсуждал это с маасаи. Но говорить с тобой он опасается: он считает, что если об этом прознают белые, Каберо повесят в Найроби.
Фарах всегда отзывался о кикуйю с пренебрежением.
— Жены маасаи, — продолжал он, — не рожают детей и рады брать детей кикуйю. Многих они просто крадут. Но Каберо все равно вернется на ферму, когда вырастет, потому что не станет жить, как маасаи, все время кочевать с одного места на другое. Для этого кикуйю слишком ленивы.
Трагическая судьба исчезающего племени маасаи с противоположного берега реки была видна с фермы как на ладони. Год за годом племя таяло. Это были вояки, которым больше не давали воевать, издыхающий лев с вырванными клыками, кастрированный народ. У них отняли копья и даже их огромные щиты, и в заповеднике по пятам за их стадами крались львы. Однажды я приказала превратить троих молодых бычков в волов, чтобы они покорно таскали плуги и фургоны; после операции их заперли в загоне у кофесушилки. Ночью гиены, почуяв кровь, проникли в загон и зарезали всех трех кастратов. Такой же будет, увы, и судьба маасаи.
— Жена Канину, — сказал Фарах, — горюет, что лишается так надолго сына.
Я не стала вызывать Канину, потому что не знала, верить ли в рассказ Фараха, но когда сам старик появился у меня в следующий раз, я вышла и завела с ним беседу.
— Канину, — начала я, — жив ли Каберо? Может, он у маасаи?
Африканцы всегда готовы к любым вашим действиям. Канину немедленно разрыдался, повторяя имя потерявшегося сына. Я какое-то время молча слушала его причитания, а потом молвила:
— Канину, приведи Каберо сюда. Его не повесят. Он останется на ферме, с матерью.
Канину не прекратил свои завывания, но некстати вырвавшееся у меня словечко «повесят» не прошло мимо его слуха. Вопли стали еще пронзительнее, и он принялся расписывать, каким многообещающим помощником рос Каберо и как он, отец, отдавал ему предпочтение среди остальных детей.
У Канину было множество детей и внуков, которые ввиду близости его деревни все время болтались неподалеку. Среди них имелся крохотный внучонок — сын одной из дочерей Канину, выданных замуж за маасаи, вернувшейся назад вместе с отпрыском. Внука звали Сирунга. Смешение кровей обусловило такую живость, такую изобретательность и сообразительность, что в нем виделось что-то сверхчеловеческое: это был живой огонь, неисправимый сорванец, любимец всей фермы. На беду, он страдал эпилепсией, из-за чего его боялись остальные дети: они не принимали его в свои игры и дразнили шайтаном.
Сжалившись над бедняжкой, я взяла его в дом. Болезнь не позволяла ему работать, зато он наполнял дом весельем и повсюду следовал за мной, как черная вертлявая тень. Канину знал о моей привязанности к этому ребенку, но до поры до времени просто улыбался, как всякий снисходительный дед; теперь же он ухватился за него, как за непобедимое оружие. Он уверенно заявил, что предпочел бы, чтобы Сирунгу десять раз сожрали леопарды, лишь бы сохранить Каберо; теперь, когда Каберо не стало, пускай и Сирунга пропадает — ему, Канину, все равно, ибо Каберо был солнцем его очей и отрадой его сердца.
Если бы Каберо действительно сгинул, я бы предоставила этому новоявленному Давиду оплакивать своего Авессалома и не вмешивалась в семейную драму. Но если он выжил и скрывался теперь у маасаи, то это было еще более драматично: это была борьба за детскую жизнь.