Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я серьезно обиделась — как-никак, я была беременна, а он хоть бы немного помог со сборами, чтобы дать мне выспаться перед долгой и утомительной поездкой. Я растянулась на земле рядом с ним, не дотрагиваясь до него. К концу дня я слишком устану, чтобы вести машину, но если он сейчас выспится, то сможет сменить меня, когда я выдохнусь. На нем была старая желтая рубашка, по всей видимости купленная на блошином рынке, с воротничком на кнопках, отстегнувшимся и неряшливо загнувшимся справа. Она была из хорошей ткани, и теперь выносилась до приятной мягкости. Из кармана торчал листок бумаги. Лежа рядом, я от нечего делать осторожно дотянулась и вытащила его и развернула. Искусный, сделанный мягким карандашом набросок женского лица. Я сразу поняла, что вижу это лицо впервые. Я знала всех подруг, которые позировали для него в Виллидже, и маленьких балерин, чьи родители подписали разрешение, позволявшее Роберту рисовать или писать их, и знала, как он рисует вымышленные образы. Женщина была мне незнакома, но Роберт хорошо ее знал — это я поняла, едва взглянув на листок. Незнакомка смотрела на меня, как смотрела бы на Роберта, возникая под его карандашом, сияющими глазами, серьезными и любящими. Я чувствовала на ней взгляд художника. Его талант и ее лицо неразличимо сливались, и все же она была реальной: женщина с тонким изящным носом, красивыми высокими скулами и волевым подбородком, с волнистыми волосами, непослушными, как у Роберта, с готовым улыбнуться ртом и острым взглядом. Ее глаза горели на листе — большие, яркие, ничего не скрывающие. Глаза влюбленной женщины. Я почувствовала, что и меня тянет к ней. Она была живой, готовой протянуть руку и коснуться вашей щеки или заговорить.
Я никогда не сомневалась в верности Роберта не столько потому, что в нем было чувство ответственности, сколько потому, что он мало замечал окружающий мир. Рассматривая это лицо, нарисованное с любовью, я поняла, что ревную, страшно ревную и в то же время стыжусь своей мелочной уверенности, что Роберт — моя собственность. Он был моим мужем, жил в моей квартире и в моей душе, был отцом крошечного ростка во мне, любовником, научившим меня безграничному обожанию его тела после долгих лет относительного одиночества, человеком, ради которого я отказалась от себя прежней. Кто она, эта незнакомка? Знакомая по училищу? Одна из его студенток или молодых коллег? Или он просто копировал другой рисунок, чужую работу? Лицо было не слишком молодым, нет, зато оно говорило, что возраст не важен, когда так ясна суть красоты. Она могла быть даже старше Роберта, который был старше меня, возможно, натурщица, с которой его объединяло родство душ, но которой он никогда не касался, так что, если я наброшусь на него с обвинениями, то только унижу себя. Или он и касался ее, и думал, что я не пойму, потому что я не настоящая художница?
Потом я с горьким сожалением вспомнила, что не бралась за карандаш и за кисть уже три месяца, с тех пор как забеременела и начала сборы и подготовку к нашей будничной практической жизни. И, что еще хуже, меня это не мучило. В последние месяцы я зашивалась на работе, а в домашней жизни изнемогала от планов и дел. Неужели Роберт рисовал эту красавицу, пока я выбивалась из сил, все устраивая? Когда и где он с ней встречался? Я сидела на аккуратно подстриженной траве газона, чувствуя сквозь легкое платье прутики и муравьев, над головой успокаивающе шелестели листья дуба, а я снова и снова спрашивала себя, что мне делать.
Наконец ответ нашелся. Я ничего не хотела предпринимать. Если постараться, я сумею убедить себя, что эта женщина рождена его воображением, ведь он порой импровизировал. Если я начну задавать Роберту наводящие вопросы, то разочарую его. Я стану для него раздражительной от беременности подозрительной женой, особенно, если та женщина для него ничего не значит, или могу узнать что-то, чего знать не хочу, не желая разрушать нашу едва начавшуюся новую жизнь. Если она была из Нью-Йорка, то все уже осталось позади, а если Роберт почему-то вернется туда, я поеду с ним. Я сложила портрет прелестной незнакомки и засунула его обратно в карман Роберту. Он всегда спал крепко, ни на голос, ни на прикосновение не реагировал, так что я не боялась его разбудить.
На следующее утро, когда мы въезжали в Северную Каролину, нам открылась такая панорама, что я, будучи за рулем, закричала от восторга и принялась будить Роберта. Мы подъехали к Гринхиллу с севера, через длинный перевал Блю-Ридж, и свернули на восток по узкому шоссе к Гринхилл-колледжу. Вообще-то колледж находится в городке Шейди-Крик у Скалистых гор. Роберт когда-то бывал проездом в этих местах с родителями во время каникул, но почти ничего не запомнил, а я никогда не была так далеко на юге. Он сказал, что хочет сам вести машину остаток пути, и мы поменялись местами. Была середина дня, и местность, казалось, дремлет на солнце: все большие фермы и поля в долинах, и раскидистые деревья и всюду, куда ни глянь, хребты в дымке, и внезапный рокот горного потока, скрытого в зарослях рододендронов, когда мы свернули на боковую дорогу. Воздух, врывавшийся в душную кабину, был свежим, словно тянуло прохладой из пещеры или из холодильника, он трепетал на наших лицах и ласкал руки.
Роберт притормозил на повороте, высунулся из окна и указал на резную доску с надписью: «Гринхилл-колледж, основанный в 1899 году под названием Школа Скалистой фермы». Я щелкнула вид фотоаппаратом, подаренным мне матерью перед отъездом в Нью-Йорк. Доска была вставлена в серый камень и возвышалась на травянистой лужайке, а сразу за ней в темных кустах открывалась тропинка, уводящая в лес. Мне подумалось, что нас, похоже, приглашают в сельский рай. Я не удивилась бы, увидев, как из леса выходит Дэниел Бун или кто-то похожий на него, с верным псом и ружьем. Мне трудно было поверить, что еще вчера мы жили в Нью-Йорке, что Нью-Йорк вообще существует. Я попробовала представить, как наши друзья идут домой с работы или ждут поезда в духоте подземки, непрестанный шум уличного движения, голосов. Все это ушло. Роберт свернул к обочине и остановил грузовик. Мы, не сговариваясь, вышли наружу. Он подошел к резному указателю с тщательно выписанными буквами — не студент ли художник его делал? Я сфотографировала, как он опирается на указатель, торжествующе скрестив руки, уже настоящий горец. Грузовик чихал и исходил паром в пыли.
— Еще не поздно передумать и вернуться, — коварно сказала я, чтобы посмешить его.
Он рассмеялся.
— На Манхэттен? Шутишь?
15 ноября 1877
Cher oncle et ami!
Пожалуйста, не думайте, что я не писала потому, что забыла Вас. Ваше письмо очень милое и порадовало всех нас, а те, которые Вы посылаете мне, я бережно храню… Да, я вполне здорова. Ив две недели проведет в Провансе, а это означает, что весь дом занят сборами. Министерство посылает его разработать проект почтовой службы, исполнение которого будет поручено ему в следующем году. Папá сильно обеспокоен отъездом Ива и говорит, что нужно найти способ запретить правительству посылать в дальние командировки тех, у кого дома слепые отцы. Он говорит, что Ив — его трость для опоры, а я — его глаза. Возможно, Вам покажется, что это должно тяготить, но прошу Вас ни на минуту не допускать такой мысли, — ни одна молодая женщина не имела такого доброго свекра, как я, и я это прекрасно понимаю. Я опасаюсь, что он заскучает без Ива, хотя тот уезжает не так уж надолго, и не решусь навещать сестру, пока Ив не вернется. Может быть, Вы зайдете развлечь нас как-нибудь вечером? Я уверена, что папá настоятельно этого желает! Пока же я хочу еще поблагодарить Вас за кисти, присланные Вами. Я никогда не видела таких превосходных кистей, а Ив рад, что мне будет чем заняться, пока он в отлучке. Мой портрет маленькой Анни закончен, как и два вида сада в преддверии зимы, но я никак не могу взяться ни за что новое. Ваши кисти вдохновят меня. Мне безумно нравится современная естественная манера писать пейзажи, — может быть, больше, чем Вам, — и я стараюсь перенять ее, хотя, конечно, в это время года мало что можно сделать.