Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах да, старик Шильдер. Нарышкина. Тысяча долларов. Пиджак. Румина. И покушать в придачу. Бычок-песочник — прожорливый рыбец.
Я уже не вижу, как старушка в читальном зале делает еще один беспечный глоток из голубой чашки, произносит шепотом «Фу!», улыбается бороде Ключевского на портрете и вытирает рот одним из хташиных формуляров. Лиловая помада оставляет след в истории.
— У папы два дня назад был сердечный приступ, — рассказывает Хташа, лишь бы не молчать при падающем снеге. — Мы так перенервничали!
— Тогда, может, не стоит мне к вам идти?
— Он всегда в своем кабинете, мы не будем ему мешать. Что-то случилось на работе. Но он никогда не рассказывает о своих неприятностях. Где ты был на Новый год?
— У себя, в общаге.
— Ой, там, наверно, очень весело!
— Очень.
Это веселье, Бенки, стоит увидеть.
Наша комната в общаге. Я боком лежу на кровати — нога в сморщенных тапках, рука подпирает висок — смотрю на экран телевизора. Рядом, в моей телесной излучине, сидит Бух, превратив меня в спинку канапе. У Буха сжаты кулаки, ноги дрожат, отчего все здание вибрирует. За окном — разрывы петард. По телевизору — девичьи стоны, продукт Мир Мирыча. Мужской голос произносит пугающим баритоном: «Студия „Потемкин“ представляет»…
Бух спрашивает, не глядя на меня:
— А у тебя хоть раз было?
— Нет.
— У меня с тренершей было. Ладно, выключай. Что мы как два дурака в новогоднюю ночь? Давай поедим еще. Чего я столько наготовил?
— Сыру мало купил.
— А ты денег мало дал. Кстати, что ты от Хташи бегаешь? Хорошая девочка, в баскетбол немного играет.
Один мой тапок падает на пол.
Бух!
Хташа бросила в меня снежок и смеется, как в глупом советском кино, когда скрипки-энтузиастки лихачат за кадром.
Дальше сцена очевидна. Я должен обернуться, засмеяться (шапочка с кургузыми оленями набекрень), схватить бойкую подружку, нежно опустить в услужливый сугроб, она повизгивает в горячем снегу, мое лицо склоняется над ее румяными щечками, она затихает, и в московском безмолвии я шепотом произношу: «Дура ты, ненавижу тебя, плетусь за тобой ради миски с потрошками. Чтоб ты тут околела, мымра!»
— А мы уже пришли! — Хташа рукавицей показывает на один из четырех бастионов, что с античным величием охраняют главную башню Университета. — Вот мой подъезд.
— Разве тут живут?
— Конечно! — Хташа открывает передо мной высокую дверь на вечных пружинах. — Живут. Эти два корпуса жилые. Профессорские.
— Я не знал.
— Что ты стоишь, как завороженный? Проходи. Я пока снег с сапог отряхну. Папа привез сапоги из Германии, следит, чтобы были в чистоте, а я по снегу набегалась… Проходи.
И я вхожу. На тоненьких ножках, в мокрых носках.
Под эти своды ступают исполины, гиганты, циклопы. Поклонись им, ничтожный, скорее, их мраморным лестницам, блестящим перилам, тяжелым светильникам, могучей лепнине, выдающимся урнам, непобедимым колоннам, великому лифту, гениальному полу.
Я допущен сюда, ах, какой дивный вечер, и от счастья такого я обязать издать клич первобытный. Ощутить свое тело, развернуть свои плечи. Стать немножко титаном. Ну, бычок-песочник, давай! Пусть Москва отзовется величавым мраморным эхом.
— Эй! Я здесь! Ээээй!
— Что значит «Эй»? — отвечает злобное эхо. — Что значит «здесь»?
Вахтер с лубянской выправкой, в жилетке на собачьем меху, поднимается из-за грозного стола. Я не заметил вахтера, так он слился с величием момента.
— Ты куда пришел вообще, а? — вахтер тянется к отставной кобуре. — Ты знаешь, кто тут живет? Иди быстро отсюда, пока не накостылял. Шантрапа!
— Василий Иосифович, вы что? — вступает Хташа за кадром. — Это ко мне.
Вахтер приветливо хрюкает и отдает Хташе честь недрожащей рукой:
— К тебе? Тогда понятно. Только что ж он вопит тут?
— А вам жалко, что ли?
Потом захватывающее действие перемещается в лифт, где дверь с гремучим гербом и большие матовые кнопки, каждая, как ночник. Гул вышколенного мотора. Я вижу маленькое лицо испуганного жучка: мое отражение в зеркале. В глубине отражения, в потерянном фокусе, магически улыбается Хташа, светятся зубы.
— Ты суп будешь?
— Суп?
— Да, у нас Роза делает прекрасные супы.
— Роза?
— Домработница. Которую я хотела прислать прибраться у вас в комнате. Будешь суп?
— Я?
— Ты!
— Наверно… А вы сами не готовите?
— Мы? — Хташа отряхивает воротник дубленки, в мое горячее лицо летят брызги. — Роза, кажется, харчо сделала.
— А сыр у вас есть?
Баста! — как говорят в моей Италии.
Я отворачиваюсь от позорных флешбэков и разглядываю здание Университета — чертог, где до сих пор живет Хташа. Мымра. Нет, нельзя так ее называть, Катуар будет сердиться. Катуар! Я вздрагиваю, озираюсь. Секретер, бюро, тахта с Лягарпом. На стуле с зеленой атласной обивкой кучка маленьких звезд из фольги, их вырезала Катуар. Где она? Где моя Птица? Уже поздно. Не долетит в темноте.
Из прихожей доносится осторожный поворот сюжета — ключ в замке.
— Катуар! — Я поскальзываюсь на коричневой плитке в прихожей, и падая, цепляюсь за канделябр. Будь проклят Брюлович со своим дизайном!
— Господи, да что с тобой! — Роза входит и помогает мне подняться. — Подсвечник уронил. Он же антикварный. А я иду мимо, смотрю — свет горит, и решила зайти, проведать. Как дела?
— Хиштербе.
— Что? Опять что-то свое говоришь, непонятное. Адочка тебе привет передает, очень скучает.
— Роза, — я кидаю в угол канделябр с его героическим прошлым. На светлой плитке проступает трещина, сочится кровь. — Что ты пришла? Я не тебя ждал.
— Ой, какой-то ты чумной с годами стал. Злой. Раньше ведь не такой был.
Падаю снова, теперь во времени, возвращаюсь в постылый сюжет — за тринадцать лет до прихожей и канделябра. В профессорский корпус.
Роза, которую сегодня вижу впервые, ставит передо мной тарелку с ярким супом.
— Кушайте, пожалуйста!
Хташа, сидящая напротив, морщит упитанный нос:
— Роза! Я же говорила тебе столько раз — не кушать, а есть.