Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне часто снится один и тот же сон. Снова и снова я клянусь себе, что запомню его. Но, просыпаясь, могу вспомнить лишь обрывки: какой-то запах, чей-то голос, звонкий, как колокольчик; или нежную кожу женщины, более нежную и ароматную, чем лепесток вишни, или какой-то странный белый свет, падающий мне в глаза.
Мое путешествие к храму Каннон напомнило мне сон, который я никак не могу вспомнить. Я помню какие-то отрывки: поле, заросшее голубыми васильками, в котором редкая зеленая трава утопала, как в глубоком озере. Поле с молодыми ростками риса, которые колыхались на ветру, как мокрый шелк, вывешенный на солнце сушиться.
В первую ночь моего пути ко мне в палатку забралась лиса. Наверное, она уснула рядом. Мои слуги спугнули ее до того, как могло случиться что-то опасное. Я знаю, что мне это не приснилось, что это было на самом деле — даже спустя неделю Хито, вспоминая об этом, волновался. Но все же это казалось нереальным, словно кошмарный сон.
Храм Каннон казался мне еще менее реальным, чем спящая у моего сердца лиса.
Несколько лет назад какие-то монахи из столицы вырезали статую Каннон из кипарисового дерева, бросили ее в океан и поклялись построить храм на том месте, куда волны вынесут эту статую. Странная у них была манера поклоняться богине: бросили в море, как будто она сплавный лес или рыбацкая лодка. Ее ведь могло прибить к Северному острову или разбить в щепки о прибрежные камни. Или даже унести в Корею. Но, видимо, у монахов была сильная и трогательная вера в то, что статуя останется в цивилизованном мире.
Что и произошло. Статую вынесло на заброшенный берег очень далеко от столицы. Но священнослужители все равно построили храм на этом берегу. Здесь.
Я думаю, что храм и его пристройки не смотрелись бы так эффектно в столице, где крыша императорского дворца выше, чем самый высокий кедр. А здесь, в глуши, окруженный лесами на крутом склоне высокой горы с одной стороны и берегом, усеянным раковинами и морскими водорослями, с другой, храм кажется просто удивительным.
Я приветствую священнослужителей, говорю им о приношениях, которые собираюсь сделать — красно-белые переливающиеся платья и амулет моей жены, несколько золотых монет и заказ на изготовление сутры, написанной серебряными чернилами на черно-синей бумаге и иллюстрированной серебряными и золотыми картинками, изображающими жизнь Будды. Все это кажется вполне выполнимым.
Одетый в красное (я рассказал жене, что именно в таком цвете богиня велела мне явиться к ней — как я мог надеть что-то другое?), я вхожу на главный двор. День висит надо мною, тяжелый и влажный.
Храм стоит на опорах посередине большого квадрата, посыпанного белым песком. Храм построен из кедра и кипариса, его опоры выкрашены в черный цвет, высокие своды украшены позолоченной резьбой. Все это великолепие окружено низкой оградой.
Широкая лестница ведет наверх, к входу.
Внутри еще жарче, чем снаружи. Воздух насыщен сладковатым запахом гвоздики и анисовым маслом из курильницы. Я слепо моргаю, пытаясь привыкнуть к полумраку помещения после слепящего дневного света. Храм довольно большой и сначала производит впечатление тайника богатого сумасшедшего — беспорядочное скопление произведений искусства, шелков и свитков.
Каннон стоит в дальнем углу, под высоким сводом. Выкрашенный серебром кипарис, из которого сделана статуя, запачкан копотью масляных ламп, которые тускло освещают помещение. Каннон одновременно является и женщиной, и мужчиной. В этом проявлении она женщина.
Остальное пространство храма загромождено приношениями и статуями будд, бодхисаттв, основных духов и бесчисленных неизвестных божеств и демонов. (Похоже, боги не любят одиночество так же сильно, как и люди: вы никогда не увидите одну статую без кучи других, которые составляют ей компанию.)
Я делаю знак одному из своих слуг, и он подносит мне платья и амулет. Я встаю на колени на вышитую золотыми нитями подушечку, наклоняюсь вперед, пока мой лоб не упирается в пол. Звучит гонг. Произносят слова.
Каннон — богиня милосердия. Я солгал насчет своего сна, но я надеялся, что эта серебристая статуя окажется волшебной и обладает силой, которая могла бы исцелить мое горе и позволить мне вернуться в мире и согласии с самим собой.
Но ничего не произошло. Ничего не изменилось. Нет никакого милосердия, нет волшебства. Я все тот же Кая-но Йошифуджи.
Священнослужитель застал меня стоящим на коленях с закрытыми глазами, борющимся с приступами тошноты и подступающими слезами, — но я притворился, что молюсь. Возможно, так оно и было.
Когда мне стало лучше, я стала наблюдать за Шикуджо. Она была человеком, она любила Йошифуджи. Она должна понимать.
Большую часть времени она проводила в своих комнатах, темных и прохладных. Только глаза лисы могли увидеть ее там, в кромешной темноте ее комнат.
Шикуджо была очень красива, элегантна и грациозна. Ее голос был низкий и красивый: сладкий (особенно по сравнению с голосом ее главной служанки, которая каркала как ворона). Одетая в простые шелковые платья желтого и синего цвета, она лежала у столика для письма и обмахивалась цветным веером. Ее служанки приносили ей попить и подносы с едой. Но она не ела. Даже в такую жару она и ее служанки носили так много платьев, что иногда мне было трудно различить, какая куча шелка была женщиной, а какая — просто сваленной на сундук одеждой.
Они играли в какие-то странные детские игры: прыгали и бегали; рисовали и писали; вели бесконечные разговоры; шили себе платья; ездили в монастыри в крытых пальмовыми ветками колясках, чтобы послушать сутры. Иногда они играли с одним из котят черно-белой кошки или с ребенком служанки.
Мне было понятно, что все эти занятия нужны лишь для того, чтобы хоть как-то убить время до возвращения Йошифуджи. Казалось, ее жизнь полна мрака, и ожиданий, и робких надежд. Что ей еще оставалось делать? Я знала, что единственным смыслом ее жизни был Йошифуджи, как, впрочем, и моей.
Часто она писала что-то на маленьком столике на бледно-серой бумаге, скрепленной красными лентами в тетрадь.
Я многое поняла после того, как нашла бумаги Йошифуджи на веранде. Риск оправдывал себя. Когда вечерами она уходила с веранды в комнаты, Йошифуджи редко возвращалась — я знала это — к тому же без толпы своих шуршащих платьями и галдящих служанок, которые спугнули бы и стаю ворон. Я не могла устоять.
Она оставила свои тетради — раскрытые, они лежали на низком столике для письма из красного дерева с ножками в форме кошачьих лап. Она писала тонкой кистью, ее иероглифы получались резкими, угловатыми и запутанными, как отпечатки следов птиц в грязи.
«Сегодня я видела, как последняя малиновка вылетела из гнезда на красном клене. Так проходит молодость!»
Я перевернула страницу носом. «Как ужасно быть покинутой мужем! Еще более ужасно оттого, что он даже не попрощался перед отъездом».
Следующая страница: «Я вспомнила…» И запись обрывалась, как будто она забыла, что хотела написать.