Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, подобная открытость перед будущим была иррациональной чуть более допустимого. Но мы тоже (и не в последнюю очередь на примере Гёделя) видели, как последовательная рациональность перерастает в иррациональное. Принимать будущее скорее как нечто неопределенное, следовать «традиции» в форме раз и навсегда заведенного порядка действий, а не просчитывать риски, есть нечто должное: времени не хватит, чтобы просчитать заранее все, за что мы беремся.
Впрочем, в разных культурах допускают разную степень неопределенности. Кабильское нежелание манипулировать будущим переносится легче, если общество зафиксирует ценность такого нежелания. Если же ценность и польза состоят в том, чтобы свести к минимуму риски и максимально увеличить возможности, то горизонт планирования снова расширяется так, как расширил его человек после первых успехов земледелия.
В западной истории тоже прослеживается некое подобие кабильского принятия неопределенности. Например, первые в истории работники по найму не ставили себе цель накопить как можно больше денег. В течение столетий доминировал следующий принцип: работать надо ровно столько, чтобы иметь возможность купить только самое необходимое, но не более того.
В XV веке, когда в Европе была эпидения бубонной чумы, эта жизненная философия приобрела существенное влияние: нехватка рабочей силы оказалась хронической, и наемные работники получили возможность расширить свои свободы по сравнению с городской буржуазией. Позже работники станут добиваться увеличения оплаты труда, но в период, о котором мы говорим, более важным считалось свободное время. Работники были людьми религиозными, и дни тех или иных святых в средневековом календаре все чаще превращались в дни праздничные[187].
И все же вплоть до промышленной революции и даже немного после ее начала европейский рабочий класс, судя по всему, относился к будущему с тем же спокойствием, что и кабильский крестьянин. Вот как немецкий социолог Макс Вебер описывал сопротивление, которое рабочие-традиционалисты оказывали капитализму, остро нуждавшемуся в рабочей силе:
«Черты отсталого традиционализма наблюдаются в наши дни особенно часто среди работниц, прежде всего незамужних», – пишет он. Под «отсталостью» Вебер не имеет в виду что-то откровенно негативное:
«Почти повсеместно предприниматели, нанимающие работниц, в частности немок, жалуются на полное отсутствие у них способности и желания отказаться от традиционных, воспринятых некогда привычных методов работы. Попытки разъяснить им, как сделать работу более легкой и прежде всего более выгодной, встречают полное непонимание, а повышение расценок оказывается бесполезным, поскольку оно наталкивается на силу привычки»[188].
Примечательно, что повышение платы не побуждает работников трудиться больше. Вебер констатирует, что работников-традиционалистов интересует не то, сколько они могут заработать, а то, сколько им останется времени на досуг: «Увеличение заработка привлекало гораздо в меньшей степени, чем возможность работать меньше часов»[189].
В частности, из-за этого бывало, что фабрики простаивали, когда рабочие зарабатывали, по их мнению, достаточно для того, чтобы какое-то время не ходить на работу.
Это сопротивление, пишет Вебер, в той или иной форме продолжалось во все время экспансии капитализма: «… человек „по своей природе” не склонен зарабатывать все больше и больше денег, он хочет просто жить, жить так, как он привык, и зарабатывать столько, сколько необходимо для такой жизни. Повсюду, где современный капитализм пытался повысить „производительность” труда путем увеличения его интенсивности, он наталкивался на упорное сопротивление, докапиталистическое отношение к труду»[190].
Как же могла эта «природа», как называет ее Вебер, настолько измениться, что в наши дни трудно даже представить себе человека, который не боится стать безработным?
В качестве ответа можно указать на разницу между европейскими работниками-традиционалистами и намибийскими бушменами, которые по сей день живут охотой и собирательством: каким бы упорным ни было сопротивление европейских рабочих, они сопротивлялись недостаточно упорно.
Расколдовывание мира
Способность оборачиваться мыслью в прошлое и думать о том, что могло бы случиться, и в будущее, думая о том, что может произойти, позволяет говорить о понятиях причины и следствия.
Причина и следствие – это слова из языка науки об обществе, языка технологий. Причина и следствие помогли человеку понять все: от микроскопических процессов деления клетки до дрейфа материков, происходившего миллионы лет назад. А еще причина и следствие позволяют просчитать риски. В тревожности всегда присутствует причинно-следственный анализ.
Иногда кажется, что жизнь – это просто безжалостное домино причин и следствий; бесконечное течение событий как будто следует каким-то механическим законам, и над ним никто не властен. Какова цель такого устройства, если мы сами – всего лишь машины из плоти и крови, окруженные громадным механизмом, который мы называем природой? Если это так, то многое утрачивает смысл.
С какой тоской мы иногда вспоминаем, сколь загадочным казался нам мир в детстве. Почему тот же самый мир сделался бледным и бездушным?
Именно об этом размышлял чуть больше века назад социолог Макс Вебер, и его раздумья помогли ему сформулировать один из самых обсуждаемых в социологии диагнозов современности. Он назвал это явление расколдовыванием.
Расколдованная жизнь
Стоит заметить, что Вебер сам страдал от тревожности; он до последнего пытался разобраться в своей частной жизни. Не то чтобы жизнь приносила ему только страдания. Одно время Вебер – тогда еще молодой профессор – и его жена Марианна снимали квартиру над семьей, которая чутко следила за каждым их передвижением. Когда Вебер по вечерам возвращался домой, он, бывало, от души хлестал подушки плеткой, а Марианна стояла рядом и кричала. Вероятно, супругов забавляли слухи о том, что профессор Вебер порет свою жену, которые поползли по католическому Фрайбургу.[191]
Биографы четы Веберов обычно оставляют без внимания супружеские развлечения вроде этого. Так как Вебер за все двадцать семь лет жизни с Марианной не смог достичь эрекции, чтобы, как это называлось, «исполнить свой супружеский долг», в центре внимания чаще оказывались причины, по которым брак оказался несчастливым.
Можно было бы подумать, что вдаваться в невротические глубины очередного ученого необязательно, но в случае Вебера интересны не столько сами проблемы, сколько то, как он к ним относился. В отличие от Курта Гёделя, с чьей паранойей мы уже знакомы, Вебер был мастером саморефлексии. Чем бы он ни мучился, анализ собственных мыслей неизменно приводил его к тревожности. Объяснения множились – длинные, полные опасений