Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я дослушала до конца, так и не поняв, что происходит. Мишка долго молчал, а потом, мне было хорошо видно, повернулся в пол-оборота и поднял перед собой обе руки, держа… талисман. Так вот кому он сказку рассказывал! Тут Миха поднёс медвежонка к лицу, прошептал ему: «Спокойной ночи», — и аккуратно спрятал в портфель.
Ясно, что, став свидетелем чего-то очень-очень личного, и зная, как важна для него игрушка, надо было, не дав повода к обиде, ретироваться незаметно. Так я и сделала. Разумеется, никогда эту историю никому не рассказывала. Отчасти потому, что странно уж очень, отчасти потому, что приятель всё-таки.
А месяца через два Мишка исчез. Что случилось, куда он пропал, так и не узнали. Но ни в школе, ни в интернате, вообще нигде он больше не появился. Взрослые говорили, будто его украли цыгане или ещё кто. Был большой переполох, пересуды, долгие поиски, но время прошло. А у меня в памяти остался этот случай с игрушкой.
Что я ничего тогда не поняла, не правда. Мишка был сиротой и парнем очень добрым. Он делился всем, чем мог, а покуда выглядел чуть старше, то и защищал не раз. Казалось, его особенная чувствительность что ли, которую я в нём замечала, и то, что у него никогда не было близкого человека, объясняли привязанность к обыкновенной на первый взгляд игрушке.
Случившееся помогло по-особому ощутить, какие это чудо и радость, что у меня есть папа и мама, которые могут просто так, однажды вечером рассказать сказку. А я могу в любую минуту слышать их голоса. Думаю, мой приятель из детства в тряпичном медвежонке видел себя самого. И рассказывал сказку себе. Потому что никто, никогда не рассказывал ему. Как Михе пришла в голову такая мысль, теперь не узнать. Какой-то случай. Но ясно, что случай этот был настоящим спасением, отдушиной в его одинокой жизни. А может и правда — молитвой. Я вспоминаю Миху. Всегда с горечью и благодарностью одновременно. И живу с тех пор, понимая, как чертовски счастлива просто потому, что мне рассказывали сказки.
ЗДРАСЬТЕ
Карась всё больше и больше становился копчёным. Спорить с очевидным было бы глупо. Я не ем копчёную рыбу. Только видел, как едят другие.
Чешуя на его боках свисала клочьями, напоминая пряди коры эвкалипта, хвост странно изогнулся, а голова топорщилась будто череп динозавра обтянутый тёмной-тёмной иссушенной кожей. Но мудрый взгляд карих глаз выдавал недюжинный интеллект. Карась, не разевая рта, произнёс на испанском:
— Здрасьте.
Ничуть не страдая избытком вежливости, а уж желанием болтать с кареглазой рыбёшкой и подавно, я всё же хотел ответить. И не смог. Только просипел что-то нечленораздельное. Неучтивость вполне простительная. Висеть вниз головой со связанными руками и ногами, когда голова переполнена собственной кровью, как горшок кипящей кашей, и вот-вот лопнет, при этом пытаться говорить — не самый подходящий момент для этикета.
Карась кажется это понял. Чуть вскинул правую бровь, кивнул, мотнул хвостом и медленно поплыл в сторону. Я следил за ним, пока мутный, красный туман не переполнил всё вокруг. Тут сознание пронзили здравые мысли: «Почему он плавает в воздухе, а говорит на чужом языке?»
Четыре зелёных муравья спутали карты. Они высунули мохнатые головы из багрового марева нереальности и хором закричали:
— Пиастры! Пиастры! Пиастры!
Прозвучало это так язвительно, что у меня наконец хватило сил ответить тусклым и скучным голосом:
— Здрасьте.
Карась пожал плечами, но так и не улыбнулся.
СМИРЕНИЕ
Буквально за пять минут до полудня стало заметно, что изгиб штатива напольной лампы чрезвычайно угодлив. Иначе не скажешь. Она так поклонилась «всем туловищем», что я слегка опешил. Даже попытался выразиться иначе. Подобострастен? Услужлив? Нет. Именно угодлив. Более того, показалось, что вот-вот из-за него выглянет «худенькая женщина с длинным подбородком». А затем послышится: «Миша! Друг детства! Откуда ты взялся!»
Действительно, откуда?! Откуда в обыкновенной никелированной железяке столько «съёженности», «сгорбленности», «съуженности»? Будто кто-то только что признался ей: «…милый мой, поднимай выше. Я уже до тайного дослужился. Две звезды имею». Чеховщина какая-то…
А точное время врезалось в память лишь потому, что зазвенел таймер на кухонной плите. Каша готова. С трудом, признаюсь, оторвав заворожённый взгляд от лампы, отправился перемешивать обеденное варево, добавлять соль и оливковое масло. Шёпотом лёгким эхо шагов отдалось от коридорных стен, прошуршало через гостиную и послушно затихло у плиты. Мысли о странном впечатлении уступили яркому, настойчивому запаху варёного гороха и, наконец, переключились к воспоминаниям о рецепте.
Вынул бутылку масла, стал лить в столовую ложку.
А оно льётся… угодливо. Да какого лешего! Нет чтоб медленно или тонкой струйкой. Уж, бог с ним, пусть маслянисто, ласково. Нет! Угодливо льётся масло. Рука невольно дёрнулась, и я прекратил безобразие. Снова наклонил бутылку. То же самое. Поблёскивает, хихикает, словно китаец. Переполнило ложку, закапало в кашу. И тут не настойчиво вовсе, не поспешно или как-нибудь ещё. Угодливо закапало.
Ну всё, хватит. Прихватил щепотку соли и всыпал в кастрюлю. Белые кристаллы полетели так равнодушно, так прямолинейно и безразлично, будто и не слыхали о моём наваждении. Стало чуточку обидно. Приподнял другую щепотку и аккуратно-аккуратно начал сыпать обратно в солонку. Получилось! Всё встало на свои места. Соль явно одумалась и приобрела лёгкий оттенок внимания, затем умиления, а последние крупинки упали, вот ругайте меня, угодливо…
Смирился. Стал перемешивать кашу. В поведении ложки что-то не понравилось мне. Звук. Скрежетание со дна кастрюли. Резковатое. Тревожное. Предупреждающее, как зубы у собаки, которые та показывает, намереваясь укусить. И вспомнил, что по старой ирландской традиции в это время суток кашу ни в коем случае нельзя мешать по часовой стрелке. Начал крутить ложкой в обратном направлении. Звук поменялся. Стал глухим и… да. Угодливым.
И вот что