Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вновь мы вернулись к старому распорядку дня. Как и его кумир Демосфен, ненавидевший, когда усердный работник поднимался раньше его, Цицерон вставал еще затемно и читал в своей библиотеке при свете лампы, пока не наступал день. Позже, утром, он рассказывал, что пришло ему на ум, а я проверял связность его мыслей, задавая вопросы. После полудня, пока он дремал, я набрасывал скорописью свои заметки, которые он потом правил, вечером за ужином мы обсуждали и исправляли дневную работу и, наконец, перед тем как отойти ко сну, решали, над чем будем трудиться завтра.
Летние дни были длинными, и мы быстро продвигались вперед, по большей части потому, что Цицерон решил придать своему труду вид диалога между философом и учеником. Обычно я изображал ученика, а он — философа, но время от времени мы менялись местами. Эти наши «Беседы» до сих пор популярны, и поэтому, надеюсь, нет надобности пересказывать их подробно. Они отражают все, во что стал верить Цицерон после потрясений последних лет: что душа, в отличие от тела, обладает божественной сущностью и, следовательно, вечна, что, даже если душа не вечна и впереди нас ожидает только забвение, этого не надо бояться, поскольку ощущений тогда не будет, а следовательно, не будет ни боли, ни несчастий («мертвые не несчастны, несчастны живые»), что мы должны постоянно думать о смерти и таким образом приучать себя к ее неизбежному приходу («вся жизнь философа, как сказал Сократ, — это подготовка к смерти») и что, если у нас достаточно решимости, мы можем научиться презирать смерть и боль, как это делают бойцы, зарабатывающие своим ремеслом.
«Был ли случай, чтобы даже посредственный гладиатор застонал или изменился в лице? — писал Цицерон. — Они не только стоят, они и падают с достоинством; а упав, никогда не прячут горла, если приказано принять смертельный удар! Вот что значит упражнение, учение, привычка. Если это так, то допустит ли муж, рожденный для славы, чтобы в душе его хоть что-то оставалось вялое, не укрепленное учением и разумом?»[134]
В пятой книге Цицерон рассуждает о том, как добиться всего этого. Человек может подготовиться к смерти, только ведя нравственную жизнь, то есть не желать ничего чрезмерно, быть довольным тем, что имеет, быть полностью самодостаточным, чтобы, кого бы он ни потерял, жить дальше, невзирая на потерю, не причинять никому вреда, осознать, что лучше страдать от раны, чем нанести ее другому, и принять как должное, что жизнь дается взаймы природой на неопределенный срок и ее в любое мгновение могут потребовать назад. А самый печальный в мире образ — это тиран, нарушивший все эти заповеди.
Таковы были уроки, которые Цицерон усвоил и желал преподать миру на шестьдесят второе лето своей жизни.
Примерно месяц спустя после того, как мы начали работу над «Беседами», в середине июня, к нам явился Долабелла. Он возвращался в Рим из Испании, где в очередной раз сражался бок о бок с Цезарем. Диктатор одержал победу, и остатки войска Помпея были разгромлены. Но Долабеллу ранили в битве при Мунде. От уха до ключицы тянулся рубец, и он прихрамывал: конь, убитый под ним, пронзенный копьем, сбросил его на землю и прокатился по нему. И все-таки этот человек не утратил жизнерадостности. Он очень хотел видеть своего сына, который в то время жил с Цицероном, а также поклониться праху Туллии.
Малышу Лентулу исполнилось тогда четыре месяца, он был большим и румяным, настолько же здоровым с виду, насколько хрупкой была его мать. Он как будто высосал из нее всю жизнь; уверен, что я именно поэтому никогда не видел, как Цицерон держит его на руках или уделяет ему много внимания: он не мог до конца простить внуку, что тот жив, в то время как мать его умерла.
Долабелла взял ребенка из рук кормилицы, повернул его и осмотрел так, словно тот был вазой, после чего объявил, что хочет взять сына с собой в Рим. Цицерон не возражал.
— Я выделил ему содержание в своем завещании, — сказал он зятю. — Если пожелаешь поговорить о его воспитании, приезжай в любое время.
Они вместе пошли взглянуть на то место в Академии, где покоился прах Туллии — в освещенном солнцем месте, рядом с ее любимым фонтаном. Впоследствии Цицерон рассказал мне, что Долабелла опустился на колени, положил цветы на могилу и заплакал.
— Увидев его слезы, я перестал на него сердиться, — признался Цицерон. — Туллия всегда говорила, что знала, за кого выходит замуж. И если первый муж был для нее скорее другом детства, а второй — всего лишь удобным способом спастись от матери, то, по крайней мере, третьего она страстно любила, и я рад, что она испытала это чувство, прежде чем умерла.
За обедом Долабелла, неспособный полулежать из-за раны и вынужденный есть сидя, подобно варвару, описывал испанский поход. Он признался, что все чуть не закончилось бедой: однажды строй оказался прорван, и самому Цезарю пришлось спешиться, схватить щит и собрать вокруг себя бегущих в панике легионеров.
— Когда все закончилось, он сказал нам: «Сегодня я впервые сражался за свою жизнь». Мы убили тридцать тысяч врагов, пленных не брали. Голову Помпея насадили на шест и выставили перед людьми по приказу Цезаря. Могу сказать, что это была страшная работа, и я боюсь, что, когда Цезарь вернется домой, ты и твои друзья не найдете его таким же уступчивым, как раньше.
— Пока он дозволяет мне спокойно писать книги, у него не будет со мной трудностей.
— Мой дорогой Цицерон, тебе следует беспокоиться меньше всех. Цезарь тебя любит. Он всегда говорит, что теперь остались только ты и он.
Позже, тем же летом, Юлий Цезарь вернулся в Италию, и все римские честолюбцы поспешили приветствовать его, но мы с Цицероном остались в деревне и продолжали работать. Мы закончили «Беседы», Цицерон послал их Аттику, чтобы его рабы могли скопировать книгу и распространить ее, он в особенности просил отправить одну копию Цезарю, а потом начал составлять два новых трактата: «О природе богов» и «О дивинации»[135]. Время от времени его все еще пронзали шипы горя, и он уходил на много часов в удаленный уголок сада. Но все чаще и чаще Цицерон испытывал удовлетворение.
— Скольких неприятностей избегает человек, отказываясь якшаться с вульгарным стадом! — говорил он порой. — Не иметь работы и посвящать время сочинительству — это самое прекрасное, что есть на свете.
Но даже в Тускуле мы ощущали, как далекую бурю,