Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эльза Вайс была избранной из избранных.
25
Она оказалась в санатории, похожем на один из тех, которые любила овдовевшая бабушка Роза и которые так угнетали ее мать, – еврейские женщины приезжали туда после смерти мужей, чтобы подышать воздухом и восстановить силы. Дни напролет они проводили за игрой в карты, выбирали короткие маршруты для прогулок, чтобы хоть немного размяться, и ели пирожные; больше всего мать боялась «стать похожей на них» или «закончить как они». Просторные гостиничные номера переоборудовали в лагерь для перемещенных лиц, но так как пассажиров в их поезде было немного, Эльза получила отдельную комнату, в которой наконец смогла остаться наедине с собой. Мало кто прогуливался по улице, большинство затворилось в комнатах, как и она. В дневное время машин снаружи также было немного – в основном проезжали частные автомобили, которые не мешали грузовикам, доставлявшим новые партии беженцев. Первые несколько дней она запирала окно и уединялась в тишине, несмотря на то что неподвижное безмолвие давило на нее со всей тяжестью и она опасалась, что потеряет счет времени. Колокол лютеранской церкви, с благородным изяществом белевшей на фоне далеких горных склонов, подавал сигнал к началу дня. Она открывала глаза навстречу потокам света, проникавшим через темно-зеленую занавеску, но долго еще оставалась в постели, не в силах уговорить свое тело подняться; ее глаза блуждали по белому потолку, временами замирая на крошечном пятнышке, черневшем на абажуре настенного светильника. Белоснежные простыни, плотно натянутые на матрас, мягкое пуховое одеяло, которое укрывало ее, словно лечебный компресс, вода, плотным потоком струившаяся из-под крана, чистые полотенца, в безупречной симметрии висевшие на поручнях ванной, – все это призывало ее ослабить напряжение мышц. Чистый горный воздух, освежавший постельное белье, постепенно избавил от лагерного запаха. Все это действительно произошло, сказала она самой себе. Это было ясно как день, факты ей известны, их даже не нужно повторять про себя, чтобы поверить; каким-то образом ее успокаивала уверенность в том, что все эти события ей не приснились: все они просто и понятно называются исторической правдой; этой правде можно сдаться, можно восстать против нее – но не изменить. Сколько времени прошло с тех пор, как она покинула дом, с тех пор, как у нее нет дома? Будет ли он у нее когда-нибудь? Она существовала. В этом она не сомневалась. У нее было тело, и оно позволяло ей двигаться. Она постоянно пребывала во власти противоборствующих сил, но не пыталась толком разобраться в том, что чувствует. Ей не нужно было прикасаться к себе, чтобы понять, что это она; что она – Эльза Вайс, дочь Шмуэля и Леи Блум – жива. Но кто она – та, что еще жива? Что живого осталось у нее внутри?
Ночью она стонала и плакала – теперь, когда могла выплеснуть все, что накопилось, когда вокруг не было ни души; она вскидывалась в панике – в горле першило от криков и мокроты, – затем снова проваливалась в беспокойный сон, от которого просыпалась поздно, отяжелевшая и измученная ночными кошмарами. Ненадолго выходила на улицу, где силы тут же ее покидали; изнуренная, возвращалась обратно в комнату и засыпала. Дважды в неделю появлялась горничная со шваброй и тряпками, быстро вытирала пыль со стола и шкафов, мыла окна, пылесосила ковер, чистила ванную и меняла простыни, сохраняя полнейшее безмолвие и лишь косясь на Эльзу озабоченным взглядом, в котором уживались ужас и сострадание. Это молчаливое служение, его настойчивый и безупречный ритм словно пытался убедить ее прийти в себя, как человека, который замер на перепутье, колеблясь между саморазрушением и выздоровлением; но вместо того чтобы принести успокоение, эта пауза расширила пропасть между ней и миром. Было что-то невыносимое в окружавшем ее великолепии. Строгие линии гор, журчание воды в ручьях, звон колокольчиков на шеях упитанных коров – вся эта красота, такая сонная и равнодушная, досталась ей без усилий. И она в ней не нуждалась. Она отказывалась восхищаться природой вокруг с неблагодарностью беженки, которая отвергает изобилие, существующее ради себя самого; несвоевременное изобилие, бросавшее вызов своим совершенством. Она отказывалась упиваться мирными пейзажами, поглощать пищу, поданную в столовой, – яйца, репу, маргарин, ржаной хлеб и фрукты позднего лета, – всю эту роскошь, которую она оставила в прошлом. Она не чувствовала ни голода, ни жажды; пила и ела, как будто ее заставляли. Официанты суетились вокруг, предлагая кофе и чай, словно она в санатории, опять в санатории и сейчас ей предписывалось бросить все силы на то, чтобы оправиться от чего-то; но она знала, что никогда не оправится. Она не позволяла себе вновь привыкнуть к красивым предметам, к городку, прелестному, как бонбоньерка, к райскому саду под облачным небом, который раскинулся перед ней – не оскверненный, не обезображенный присутствием бывших заключенных. Порой казалось, что эта холеная, отшлифованная до блеска природа берет над ними верх, подавляет. Они были уцелевшими осколками рухнувшей цивилизации, и здешняя природа принимала их не с распростертыми объятиями, а осторожно, подозрительно, оставаясь неподвижной, как на открытке.
Представители социальных и благотворительных организаций, которые старательно сдерживали свое недовольство тем, что их гости – не очередные представители обеспеченной европейской буржуазии, а пугающие своим видом европейцы низшего сорта, которым они почему-то должны прислуживать за просто так, не могли дождаться, когда те придут наконец в себя, наберутся сил, сменят костюм за кулисами истории, перед тем как вернуться на сцену. Она видела полные испуга и отвращения лица местных жителей, которых лишили благословенного покоя, и изумленные лица беженцев, наблюдавших за тем, что мир остается прежним, хотя с некоторых пор в этом было еще больше абсурда, чем когда-либо; здесь, где прежде можно было отдохнуть от рутины среди гор и прозрачных, нетронутых озер, они пребывали в неопределенности, в подвешенном состоянии, застыв перед неизвестностью.
Как могло им прийти в голову, что все обойдется, что происходящее их пощадит, что они спасутся; как они осмелились верить, что опасность им не грозит; как могло статься, что все это время они отказывались даже подумать об отъезде? Они никогда не спешили – она знала, что это чистая правда, что они отчаянно цеплялись за место, которое называли своим домом, вкладывая в это понятие однозначную и упрямую привязанность, не связанную