Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Искренне смеялся, но недолго. Сил совсем не осталось. Помолчал.
— Ну что, — сказал потом весело, — пошли спать! Солнце скоро встанет.
Глава 14. Человек силён, человек слаб
День начался рано, как обычно в ШИЗО. Ссадины и кровоподтеки начали затягиваться, и, хотя тело ныло, а руки и ноги не желали работать, Паша встал, походил по камере. Знал, что лежать — худшее, что может делать зэк. Надо ходить, читать, говорить с людьми. Искать жизнь, её капли и искры, хватать их и впитывать кожей. Тогда выживешь, а вот лёжа заржавеешь изнутри и помрёшь.
Принесли завтрак — две краюхи вонючего чёрного тюремного хлеба и две кружки кипятка. Бунтын сбегал к окошку, забрал всё, поставил на стол.
— Завтракать будем, Старый?
Невесело сказал, тревожился. Непонятно всё ему, и оттого страшно. В одной камере с вором в законе мужику сидеть радости большой нет, вдруг что скажешь не так или прогневишь чем. А уж с вором, которого менты прессовать начали, и вовсе опасно: мало ли что им станет интересно, начнут пытать, о чём Паша говорит, чего хочет, с кем связи ищет. Может, и помочь попросят, а хуже этого и вовсе ничего нет, когда вертухаи помощи просят и сулят за это блага. Тех благ от них не дождёшься, и защиты не будет, а как только станешь ненадобен, выбросят на ножи блатных. Потом даже не вспомнят. А откажешься — сами затопчут или кинут под кованые сапоги козлов, которые на вертухаев работают и тем живут.
Паша мучения Бунтына видел, но помочь не мог ничем. Подошёл, потрепал по спине: «Всё будет ништяк, браток». Сел было за стол, но тут залязгал замок, завыла открываемая тяжёлая дверь. Кто за дверью, видно ещё не было, но орать тот невидимый уже начал:
— Огородников, на выход с вещами!
С вещами — это или на этап, или обратно в барак. Если бы на допрос, проорали бы: «На выход легко!» «Легко» — значит, всё оставляешь в камере. Хотя для ШИЗО это всё условности, тут все арестанты — «легко». Брать с собой нечего, сюда приводят в исподнем и выдают робы, что носят только здесь — без карманов, грязные, часто в крови застиранной. Пашина роба была в крови свежей.
Он медленно встал и пошёл к выходу. Остановился, повернулся к Бунтыну, тот стоял у стола навытяжку, нельзя иначе, когда вертухаи входят. Пожал ему руку.
— От души, братан, — сказал, глядя в глаза.
Поблагодарил.
Бунтын промолчал, только кивал часто и моргал короткими жёсткими ресницами. Прощался, как иначе, и думал, что будет, когда самого вызовут и будут спрашивать, что тут Старый говорил. Страшно, но всё равно хорошо, что увели вора. Мужику лучше подальше от этого. Когда сильным неспокойно, мужик первый головой рискует.
— Куда, начальник? — спросил Паша вертухая, поворачиваясь лицом к стене и заводя руки назад.
— Амнистия тебе вышла, на волю, в Москву поедешь, — засмеялся беззлобно вертухай.
Молодой служака, но давно здесь. Всю жизнь.
— Юмор у вас, Максим Олегович, своеобразный, — вежливо, со старым московским проговором вытягивая гласные, ответил Паша. Умел и так.
Отношения позволяли говорить с этим вертухаем чуть за границами правил. Максим родом из семьи московских евреев, переселили их сюда ещё до открытия кластера «Печора». Отец Максима, бывший глава департамента Центрального банка России, пристроился счетоводом на местной свиноферме. Ценным оказался сотрудником, смешки по поводу министерского прошлого быстро сошли на нет: очень уж честным и скрупулёзным себя проявил, да и здоров был, как медведь, как-никак мастер спорта по тяжёлой атлетике. Лом на спор гнул, положив на шею. Но был грех, выпивал. Раз перебрал самогона-первача и не дошёл ночью до дома, замёрз в сугробе.
Максиму было тогда уже пятнадцать, хозяйство свалилось на него. Дрова колол, сено косил, печь топил. Мать — учительница английского, зарабатывала уроками, на еду хватало. Английский ох как нужен стал вдруг в этих местах, когда люди поехали отовсюду. На зону тоже без английского стало не устроиться. Спасибо маме, устроился с первого экзамена.
Паше это всё Максим рассказал как-то всё в той же каптёрке, где со стены смотрел питерский музыкант Виктор Цой в жабо. Всё дело в кличке, которую прицепили арестанты юному Максиму Олеговичу. «Сладкий» — это очень обидно для гетеросексуального мужчины в тюремной среде. Виной всему было телосложение — жирные ягодицы и ляжки, мягкий, пухлый живот. С этим Максим поделать ничего не мог: сладкие булочки и оладьи с хрустящей корочкой мама умудрялась печь даже здесь, на Севере.
А когда к человеку пристаёт кличка Сладкий, человек сделает всё, чтобы таковым не казаться. Максим стал цепляться к зэкам, писать на них рапорты, подличать начал, тогда Паша и обратил на него внимание. Решил пообщаться, пригласил вежливо, с уважением. Максим зашёл в каптёрку после отбоя, губы кривил, конечно, но зашёл.
— Не злой вы, Максим Олегович. А на погоняло арестантское внимания не обращайте. Тюрьма-старушка на зло только злом отвечает, — говорил тогда Максиму Паша.
Много ещё чего объяснил о людском укладе. Потом про Москву поговорили, Максим и не помнил её. Руки жать не стали, не положено вертухаю и зэку ручкаться ни по закону, ни по понятиям. Но успокоился Максим Олегович, инспектор безопасности, и мужики стали его чаще именно так называть, по имени-отчеству. Кличка не ушла, конечно, злых людей много, но не задевала за живое больше.
— В барак. Отбой по тебе. Живи пока, Старый, — шепнул в ухо, пока наручники надевал.
— А Берман как? И Иваныч? — спросил Паша, не удержался, о самом волнительном, о том, о чём спрашивать было нельзя.
Но Максим ответил:
— Бермана поломали сильно, в больничке. А Иваныча уже увёл в барак. Его не трогали.
— Кто ломал-то, Максим Олегович, кто? — задал шёпотом, почти неслышно ещё один главный вопрос Паша.
— Огородников, чего стоим, по дубиналу соскучился?! — заорал Максим.
Паша всё понял. Шепнул ещё одно слово:
— Благодарю.
Цой снова смотрел на Пашу Старого со стены каптёрки. Портрет сорвали во время шмона, бросили на пол. Забирать не стали — не нужен никому. Витос подобрал, сберёг. Сидел сейчас за столом напротив и прихлёбывал чай. Разгибаться он пока не мог полностью, ребра сломанные болели. Пройдёт. Паше рёбра