Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он тоже втянулся в работу. Сначала он открывал ворота корове, носил воду из колодца, делал все, что можно было подать, поднять, принести, что не требовало сноровки. Как мог помогал он сгребать сено в зароды. Каждый предмет, каждое движение имели свои названия. Он не знал их. Его непонятливость и неловкость вызывали скрытые улыбки мужиков и баб, а глухонемую Маню приводили в восторг. Ладная, ловкая, резиново-упругая, она тыкала пальцем в свой красный мясистый рот, в короткий язык, которому было тесно во рту, двигала руками, пальцами и губами, громко мычала и крякала. Он не мог ничего сообразить, она прижимала руки к животу и, корчась в потугах смеха, не могла ни держать вил, ни граблей, ни чего-то делать еще. Он еще больше недоумевал, она еще больше сгибалась, падала в сено на круглые крепкие колени, вся содрогалась там…
Дни запоминались привычным ощущением избы, из которой только что вышел, деревни, из которой шел в поле… Солнце поднялось уже высоко, слышна была перекличка невидимых птиц, в голубом удалении перемещалось небо, за деревней в поле люди на передках телег с навозом и лошади казались маленькими. Он тоже возил навоз. Он не понимал лошадь, а лошадь не понимала его, и они никак не могли выехать из коровника. Навоз накладывали бабы, ось задних колес зацепилась за стойку, а сзади кто-то въезжал еще. Он думал, что его будут ругать, но уже знакомый ему дядя Федор вывел лошадь под уздцы, и дальше они поехали сами.
Сначала Диме было неловко оттого, что он ничего не умел, но потом у него стало получаться, он смотрел на мир уже легко и, возвращаясь с работы, был доволен собой.
Ветер ворошил запахи деревни. Запах навозной трухи, коровьих лепешек, парного молока и животного тепла дрожал во дворах. Тек яд невычищенного курятника. Высыхающей щепой пахли новенькие лапти, что давала ему бабушка. От земли веяло теплом. Тепло шевелилось как тополиный пух. На гумне бабы трепали лен, пыль оклеивала нос. Мужики вили веревку. Сизая веревка пахла сосредоточенным запахом пакли.
«Вот откуда здесь веревки! Они сами их делают», — понял вдруг Дима и вспомнил все веревки, какие видел, старые, треснувшие, мягкие как вата, а эта была упругая и жесткая, длинно извивалась по темневшей в сумерках улице.
Диме нравилось, когда вся деревня собиралась вместе. Так было, когда жали, расстилали лен. Мужики, их было мало, уставали быстрее баб. Тетя Настя не отдыхала совсем, шла, склонившись к льну, впереди всех, выпрямлялась, откидывала жидкие волосы с закрасневшего лица.
— Дима, сбегай, принеси, там в клети брусок, — просила она.
Он только и ждал очередной просьбы, побежал, пошел. Ноги вязли в траве, ветер бередил поля, деревня встретила его сквозняком во дворе избы…
Каждый новый день представлялся Диме шире, вместительнее прежнего. Леса вокруг соединялись в близкий круг и тихим вниманием обводили поля и людей. И получалось, что это не просто шло время, а это что-то делали мужики и бабы, ребята и он, чем-то человеческим и потому важным заполнены были дни.
А вот и отец. Как обрадовался Дима два года назад, услышав его родной голос! Тогда он сразу решительно отделился от деревни и перестал замечать ее. Сейчас прежнего душевного движения навстречу отцу не возникло в нем. Обнимая его, отец улыбнулся неуверенно, будто был в чем-то виноват перед ним.
Глухо стучали двери. К окнам приникли сумерки. Бабушка подоила корову и выпустила ее в стадо.
— Пойдем. У нас нет времени, — сказал отец.
Светало быстро. Пока завтракали, поднялось солнце. Румяные побеги зари легли вдоль деревни.
Бабушка поцеловала Диму сморщенными легкими губами. Никита просил:
— Приезжай! Николай Николаевич, дядя Коля, пусть он приедет на следующий год!
Тетя Настя улыбалась и походила на взрослую девчонку. Из глаз широкой Моти сочился серенький едва ощутимый взгляд. Как на интересное событие будто издали смотрела на уезжающих узенькая Анюта. Такими и запомнились Диме все: стояли неловко, как у порога чужого дома.
Сейчас тетя Настя нравилась ему. Может быть, он ошибался, думая, что она была недовольна им. Но Мотя ему так и не понравилась. Она все время смотрела на него так, как если бы не видела его. А с Анютой ему было легко. Они оба, казалось ему, одинаково видели и понимали, будто были из одного класса.
Сели на телегу и свесили ноги. Съехали в длинную зубчатую тень леса. Оттопыривая узкий круп, лошадь упиралась задними ногами в твердую повлажневшую дорогу. В полукруге снижавшихся полей, наполовину прикрытых тенью леса, деревня на взгорье была так хороша, что Дима вдруг позавидовал Анюте, остававшейся там: так захотелось ощутить на себе низкий греющий свет молодого солнца, стоять возле избы, жмуриться и расти, как дерево.
Их вез дядя Федор. Он был старше отца, заметно ниже его ростом, в брюках, заправленных в сапоги, в пиджаке, в темной рубашке с глухим застегнутым воротом, в сплющенной фуражке. Все на нем и сам дядя Федор были какого-то одного с избами и землей цвета. Сколько помнил Дима, дядя Федор всегда был верхом на лошади или на телеге, с молотком, топором, варом, которым сучил толстые нитки и потом подшивал ими валенки, с косой, с серпом и никогда без чего-нибудь такого. Оп укладывал стог, вил длинную, от избы до избы, веревку, поил и кормил лошадей. Все, что делалось в деревне, делалось тетей Настей, глухонемой Маней, Никитой и, главным образом, дядей Федором.
В лесу было свежо и тихо. Верхушки елей грелись в лучах невидимого солнца. Дядя Федор держал на коленях вожжи и, как обычно, молчал. Глядя на него, Дима вдруг осознал, что уезжал насовсем. Но что это?! Чем дальше они отъезжали, тем меньше в нем оставалось желания жить в деревне. За лесом, за обмелевшей речкой в оранжево-красных берегах, за бугром поля и очередным перелеском Дима ясно увидел, какой бесконечно маленькой была деревня по сравнению с тем, что было еще, и уже твердо знал, что не мог бы все время жить в ней. Теперь ему стало жалко Анюту, которая, наверное, на всю жизнь оставалась в деревне. Так стало жалко, будто он сам оставался там. Потом ему стало жалко