Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава двадцать первая
Не прошло и часа, а уже мнилось, что ехали давно, слились с движением поезда навстречу новым местам. За окнами теперь все выглядело иначе, чем до Москвы. Там проезжали как бы по разбросанным всюду окраинам одного большого города, здесь однообразно тянулись безлюдные места, немногочисленные люди жили далеко друг от друга. Кто они? Что заставило их жить так далеко от остальных людей?
Побуждаемый странной необходимостью что-то видеть, он смотрел в окно, бессознательно откладывая в бездонную копилку памяти впечатление за впечатлением: отдельное дерево, опушку леса, столбы с провисавшими между ними проводами, безвестную деревню у безымянной речушки, большую станцию, неожиданно большой разделенный холмами и оврагами город…
Калеки и нищие уже утомляли. Никогда Дима не видел их столько. Все просили милостыню. Просили сами и просили с детьми. Отрабатывали милостыню игрой на шарманке, на балалайке, на гармони, своим и детским пением, жалобным речитативом, улыбками и печалью детских лиц, схваченных тинкой забвения. Продавали свернутые в пакетики листки бумаги с предсказанием счастливой судьбы каждому, кто их покупал, и фотокарточки с изображением моря, курортов, пальм, цветов, голубков и червовых сердец, с надписями «Люби меня, как я тебя», «С приветом», «Не забывай» и даже со стихами.
Просили милостыню в нутро перевернутых фуражек и шапок, в расстеленные на земле тряпицы, в алюминиевые кружки, в жестяные банки из-под консервов, в открытые ладони протянутых рук…
Просили везде, где было больше людей: у магазинов, кинотеатров, на перекрестках улиц, на вокзалах, в поездах. Целыми днями перемещаясь из вагона в вагон, одни уходили, уползали, укатывались, на их место приходили, приползали, прикатывались другие.
Удивляли разнообразием одежды: донашивались довоенные тесные, будто подростковые, пальто, пиджаки и брюки, из солдатского шинельного сукна делались тужурки, зипуны, штаны, обмотки, шарфы и шапки, в дело шли мешки, много было фуфаек и брюк на вате, тонких, почти бумажных, штанов…
Были без одной руки или без одной ноги, совсем без рук или совсем без ног, с руками и ногами, но слепые… Ходили с культями, обмотанными тряпками, или ничем неприкрытым зажившим мясом, на двух костылях и с одним костылем, на слоновьих обрубках ног, завернутых в размочаленное тряпье или даже обшитых снизу кожей, случалось, и хромовой. Те, у кого ног не было, использовали вместо костылей деревянные опорки или ездили на самокатах с шарикоподшипниками. Вся их жизнь, представлялось Диме, проходила теперь на уровне колен и бедер нормальных людей. Неудобно, нельзя было смотреть на них внимательно. Как они забирались в высокие вагоны? Вопрос этот занимал Диму, пока он не увидел: где пассажиры, где сами проводники поднимали калек с земли в тамбур. Кого-то поднимали, кого-то не замечали, кого-то гнали прочь.
Настороженно смотрел Дима на увечных и нищих. Не хотелось быть рядом с ними, особенно с калеками, особенно с теми, у которых торчало зажившее мясо. Мнилось, что они своими оставшимися руками, ногами, частями их тянулись к нормальным целым людям, хотели и его вовлечь в их изувеченную невозможную жизнь. Трудно было вынести взгляды, что бросали они на пассажиров в спину, вслед, со стороны. Они уже знали свое новое место, знали, что с ними не хотели, не могли иметь ничего общего нормальные целые люди, и не смели теперь смотреть на них открыто и на равных.
Запомнился Диме один инвалид. Он стоял у перил широкой лестницы у оживленного рынка и ничего не просил. В поблекшем опрятном кителе, подтянутый, с жестким волевым тщательно побритым лицом, без правой руки и половины правой ноги, замененной коротким костылем, он смотрел на оглядывавших его прохожих непримиримо и, наверное, про себя говорил каждому: «На моем месте вы не такими бы стали». На перилах лежала фуражка с несколькими рублями и монетами. Отец взглянул на него как на прежде во всем превосходившего его товарища и виновато положил в фуражку десять рублей.
Но не это больше всего задевало Диму. Он видел, что только что, обращаясь за милостыней, калеки были смирными, добрыми и искренними, но, получив ее, они уже не испытывали к целым людям благодарности. А как они хитрили, лгали, ни во что не ставили честность, добрые чувства!
В Новосибирске он видел, как на углу главного здания вокзала дрались безногие. Дрались руками и короткими палками жестоко, остервенело, до ран и крови, покрывшей их темные, как у кочегаров, лица, разорванную рубашку на одном и расстегнутый на грязно-смуглой груди пиджак другого. Никогда не видел Дима так много и такой яркой крови. Оба были на самокатных тележках, оба широки и могучи, темны и жилисты. Прибежали милиционеры, медицинская сестра в распахнутом белом халате над голыми коленками, прибежали в тот самый момент, когда всклокоченная голова одного поникла, глаза на широком каменном лице затянулись сначала пленкой, потом веками, и он дал себя увести.
— Почему они дрались, пап? — спросил Дима.
Кто-то, удивив его тем, что такое могло быть, бесстрастно-убедительно объяснил:
— Они дрались за самое доходное на вокзале место.
Смутная догадка однажды вошла в сознание Димы, когда он смотрел на калек. Он вдруг вспомнил свои недобрые выходки и особенно недобрые мысли, вспомнил не сами эти выходки и мысли, а то, что они были у него, и как-то даже не очень удивился тому смутному, что вошло в него. Неужели, если бы он не был целым нормальным человеком и был бы уже взрослым, он тоже мог так одичать и ожесточиться? И лгал, обманывал, как кошка, таскал бы все, что лежало не так, или, дожидаясь подачки, как дворовая собака, вилял бы невидимым хвостом? Всего на миг, меньше чем на миг ощутил себя Дима в таком положении и понял: т а к э т о и б ы л о б ы у н е г о.
Поезд все шел. Среди желтовато-зеленой равнины Дима еще издали заметил скульптуру из светлого камня высотой с четырехэтажный дом. Она походила на великана, ушедшего в землю по грудь. Это была скульптура вождя. Точь-в-точь таким выглядел Сталин в бюстах больших и малых, на портретах, на открытках.
Говорили, что скульптура эта была сделана из стоявшей здесь