Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут остается садиться к столу за свой очередной текст, чтобы хоть как-то выговориться, а потом, когда слова закончатся, идти в «Восточный» или в «Европейский», чтобы добыть их (слова) при помощи общеизвестных средств. Кстати, коньяк в этом смысле не лучший помощник, загружает сознание, делает его тяжелым и неповоротливым.
А кстати, что пил Пушкин? Бургундское красное и красное бордо, молдавские и кахетинские вина, шампанское, разумеется, горькие настойки, водку едва ли.
Впрочем, об этом надо будет спросить у Битова…
Зимой 1969 года Довлатов оказался в Кургане.
Видимо, разговоры о бегстве подействовали на подсознание.
Довлатов писал: «Намерен здесь жить неопределенное время… Тут обнаружились какие-то хаотические возможности заработка в газете и на радио. Более того, у меня есть первое конкретное задание…» – очерк о студентке-отличнице из Курганского пединститута, который был опубликован в «Советском Зауралье».
Ради этого, безусловно, стоило ехать за две с лишним тысячи километров. Студентов-отличников в Ленинграде и области, видимо, не нашлось.
Об истинных, «нудных мотивах своего поступка» (слова Довлатова) говорить не хотелось, они и так были ясны.
Радикальная смена обстановки пошла Сергею на пользу. По крайней мере, он сам в этом признавался в письме Людмиле Штерн: «Дела мои идут нормально, трезво и обстоятельно. Сдал два очерка в «Советское Зауралье» и «Молодой ленинец», в понедельник улечу на местном самолете в Частоозерье на рыбокомбинат. Они набирают людей на последний «неводной и сетевой лов». Я там пробуду три месяца среди законченных подонков общества, то есть в самой благоприятной для меня обстановке. Предоставляется барак и кое-что из спецодежды. Оплата сдельно-премиальная. Интуиция мне подсказывает, что это хорошо. В общем, я становлюсь на некоторое время “сезонником из бывшего ворья”. Я довольно много написал за это время. Страниц 8 романа, половину маленькой детской повести о цирке и 30 страниц драмы про В. Панову».
Однако в последний момент затея с неводным ловом отменилась, и Сергей улетел в Ленинград.
Что означала эта поездка? Зачем она был предпринята? Сказать трудно.
Очевидно лишь одно – Довлатов метался. Находясь накануне своего тридцатилетия, он воистину не ведал, что творит.
Начинал что-то писать, бросал.
От занятий советской журналистикой тошнило.
Попытки опубликовать рассказы традиционно успеха не имели.
Обстановка на Рубинштейна не добавляла энтузиазма.
Мама по-прежнему не понимала, чем занимается ее взрослый сын.
Впрочем, и сам взрослый сын едва ли бы мог ответить на этот вопрос вразумительно.
Как и на другой – так что же пил Александр Сергеевич? Если вообще пил.
Задавать этот вопрос памятнику было бесполезно, он настойчиво молчал, говоря при этом лишь на языке жестов, в котором Довлатов был не силен. Правая рука его, на которой, по своему обыкновению, сидели птицы, скорее всего, указывала в сторону Битова, мол, обратитесь к нему, Сергей Донатович, он знает ответ.
Амикошонство, которое вполне можно простить памятнику работы Михаила Константиновича Аникушина.
И вот Андрей Георгиевич читает вслух письмо Пушкина, написанное 20 августа 1833 года в Торжке супруге: «Перед отъездом из Москвы я не успел тебе написать. Нащокин провожал меня шампанским, жженкой и молитвами. Каретник насилу выдал мне коляску; нет мне счастья с каретниками…
После сего поехали мы вместе, как ни в чем ни бывало, он держал меня за ворот всенародно, чтобы я не выскочил из коляски. Отобедали вместе глаз на глаз (виноват: втроем с бутылкой мадеры). Потом, для разнообразия жизни, провел опять вечер у Нащокина; на другой день он задал мне прощальный обед со стерлядями и жженкой, усадил меня в коляску, и я выехал на большую дорогу».
Можно вообразить себе эту картину – Пушкин в коляске в невменяемом состоянии (его держат за ворот, чтобы он не вывалился на ходу), затем следует «продолжение банкета» и, наконец, «на ход ноги».
Изрядно, однако.
Вернувшись в Ленинград, только первые недели Сереже удалось сохранить курганский энтузиазм и приподнятое настроение, которые создавали иллюзию того, что многое здесь если не изменилось, то в ближайшее время должно измениться в лучшую строну. Однако постепенно эта эйфория прошла, и стало ясно, что здесь все по-прежнему.
Впрочем, нет, стало хуже.
Валерий Попов пишет:
«В семидесятых Ленинград вдруг как-то опустел. Праздничное оживление предыдущего десятилетия сникло. Боролись, боролись за светлое будущее – а ничего так и не изменилось. Бороться с советской властью, что с сыростью: все равно как-то наползает из темных углов и становится еще хуже, чем до «попыток обновления»… Зачем-то закрыли знаменитый «Восточный», штаб пьющей интеллигенции. Помню, даже солидные люди, народные артисты, писали письма в защиту этого «очага культуры». Не помогло… Перестали почему-то пускать в «Европейскую» и «Асторию». Всплыло вдруг напыщенно-гордое слово «Интурист». В Москве, правда, не все было так печально. Там еще гулял и шумел ЦДЛ – Центральный дом литераторов, да и Дом журналистов, да и Дом кино. Московских гуляк так просто не разгонишь!»
Итак, многие поехали, то есть перешли от слов к делу – кто за пределы страны, кто в Москву. Найман и Рейн перебрались в столицу.
Уехал в Москву и Битов.
Потом он скажет: «Я просто эмигрировал из Питера в Москву. Да, потому что в Москве было проще затеряться, и здесь было кого гонять вперед меня. А там я был особняком».
Быть особняком – значит знать наверняка, чего ты хочешь, к чему ты идешь, не оглядываясь, не обращая внимание на окрики и неведомо откуда несущиеся голоса. Это черта характера, она или есть, или ее нет.
А ведь был замысел поступить в Литературный институт в Москве, переехать (хотя бы на время) в столицу, чтобы ощутить другой ритм и стиль жизни, познакомиться с людьми, которые, о ужас, ни разу в жизни не были в Ленинграде и понятия не имеют о том, что такое московская и ленинградская фонологические школы.
Не случилось…
Или приехать сюда, поселиться у друзей, они в Москве есть у каждого, и просто попытать счастья в московских толстых журналах, познакомиться с редакторами, стать завсегдатаем ЦДЛ и столичных издательств.
Тоже не привелось…
А вот теперь, когда в Москве вошел в обиход афоризм «там, где Битов, второму ленинградцу делать нечего», совершить подобное стало еще труднее.
Или это была обычная отговорка, попытка объяснить свою неготовность вышагнуть, которая выдавалась за шутку, в которой, безусловно, был преизрядная доля правды.
Левая нога заступила за край постамента, а правая рука