Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответил так и соврал.
Саша не понял, что он соврал, но две рюмки спустя чьи-то наманикюренные пальчики щекотнули его за ухом, словно тонкой соломиной, и Сашин нос наткнулся на облако не самых дешевых отечественных цветочных духов типа «Ландыш».
От волнения Анжелка захохотала так, что на восемь полных тактов заглушила звуки «Бонни М». «Блин, — съежился нутром Саша, — ну вот на хрен она мне сейчас?! Вот он, выходит, каков подлый Аббасов восточный сюрприз!» Хотя внешне распахнул улыбку и с понтом, что хорошо воспитан, поднялся со стула и предложил даме место рядом с собой.
И… Эх, мужики! Что за шутки вытворяют с нами наши мужские глаза!
С первого взгляда Анжелка как таковая была неуместна, не нужна, даже противна глазу, со второго — Саша бы так уже не сказал. Анжелка ослепляла. Накручена, наверчена, начесана, намазана, прикинута, все в меру, красиво, продуманно, стильно — готовилась она, что ли? Готовилась, не готовилась — какая глазу разница? Саша видел перед собой то, что видел, и его молодая кровь переменила в нем мнение. «Раз пришла, пусть будет, — сказал он себе, — но только без всяких дел». Аббас уже целовал ручки млевшей Танюшке, компания воссоединилась.
Все двинулось по кругу, будто заранее нарезанному судьбой: шутки, поддача, снова шутки и снова поддача с той не очень важной разницей, что застолье крутилось теперь вокруг новости о скором расставании с милым Сашей.
Веселье погонял иранец.
Метался с подносом шаркающий по полу официант, юноша среднего студенческого типа.
Коньяк сменялся шампанским и снова коньяком, дорогим, французским, в нагло привлекательном пузатом флаконе. Время было утрачено и запродано за кайф.
Танцы для сближения им не требовались. Перед Сашей вертелись стены, уплывали в точку и снова крупно, на самый нос наплывали чудные Анжелкины глаза.
Его подраненный разум и далее тяжко боролся с его организмом. «Светка, — кричал он, — не допусти, убереги, не хочу! Я люблю только тебя!» Однако алкоголь плюс Анжелкин жар, плюс молодое его естество определили итог противостояния.
В итоге иранский отъезд был отмечен шумно, по-советски бестолково и совсем не по-советски разнузданно и грязно.
После первой постельной волны, в момент желанного мужского коньяка и промежуточной сигареты Аббас на совершеннейшем юморе предложил Искандеру обменяться партнершами. Он вбросил предложение вполне невинно, будто поддал носком мокасина легкий камушек с горы и тотчас оговорился, что, если Саша боится или в принципе против таких игрушек, он не настаивает, но хитрого персидского «если боится» оказалось достаточно, чтобы Саша, изобразив охоту бывалого ходока, мгновенно согласился.
Такого, если честно, с ним не было никогда.
После Анжелкиной жары Танюшкина прохлада отрезвила его, и в эти минуты главным вопросом жизни, обращенным к себе, стало простое и недоуменное: «Блин, что я творю?» От перемены женских блюд ничего сверхъестественного Саша не прочувствовал, но ненужный жизненный опыт был приобретен сполна.
Три часа спустя, испив сладкую гадость падения, Сташевский покидал квартиру Макки.
Пока, шушукаясь в ванной, Анжела и Танюшка приводили себя в порядок, мужчины обменялись адресами и обещали друг другу держать связь в Тегеране. «Зачем он все это устроил, для чего? — разглядывая Макки, угадывал Саша. — Зачем я, осел, на это подписался и так неумно подставился персу?» Он спрашивал себя снова и снова, оба вопроса получали от него лишь приблизительные, расплывчатые ответы и продолжали беспокоить. Саша жал иранцу руку, но каждый бы заметил, что он торопится уйти; клочок бумаги с адресом он сунул в карман, но про себя решил, что больше никогда Аббаса не увидит. Уедет в Иран и скроется в посольстве. Аббас не был знаком со Светланой, но Саша все равно испытывал стыд и тревогу от того, что иранец стал свидетелем его идиотского двойного достижения. Тот памятный первый вечер в дипквартире был сумасшедшей веселой случайностью, курьезом, на который, как на любой курьез, можно было не обратить въедливого внимания и быстренько все похерить, забросав, словно песком, костер новыми впечатлениями жизни. Нынешнее выступление стало продуманным развратом, который сблизил и одновременно оттолкнул Сашу от иранца. На время ли, навсегда? — об этом он сейчас не думал.
Он снова провожал хныкавшую Анжелку домой; оба что-то друг другу обещали и говорили слова, которые для обоих ничего не значили. Он очень к месту вспомнил о двух нерастраченных «альбертовых» двадцатипятирублевках и охотно вручил двух Ильичей девушке, но она с этих денег вдруг разревелась; хватала его за руки, клялась, что будет ждать, и жаловалась, что, если б ее не напоили, никогда бы она с «этим Аббасом не пошла». Он успокаивал, твердил, что верит и все понимает, но, по сути, оставался совершенно равнодушным. Его мужское праздновало триумф, благодарило Анжелку за порыв и любовь, его разумное ненавидело ее и Танюшку за это же. Но более всего он ненавидел себя. И еще одна мысль мучила Сташевского с безжалостностью зубной боли. «Как отнесется к событию ГБ? Поведать ли обо всем Альберту или умолчать?» — вот в чем был первый для него вопрос. Не как быть со Светкой, но именно, как вести себя с Альбертом и ГБ? Он поймал себя на этом и удивился произошедшей в нем смене приоритетов.
Когда спускался с Анжелкой в лифте, решил, что куратору стоит рассказать.
«Так будет лучше, — сказал он себе. — Гэбэшные служки у дипдомовского шлагбаума стопроцентно засекли тебя и девушек в машине Аббаса, и Альберту наверняка доложат; так что, если ты их упредишь и оправдаешь необходимость такого загула разработкой иранца, то заработаешь в ГБ лишние очки».
Но, садясь в такси, подумал, что рассказывать все-таки не хочется.
Тебя начнут расспрашивать: что, как, когда, с кем, придется раскрывать детали, которые им по фигу или не по фигу, зато тебе точно не в кайф — зачем тебе это?
Расставшись с Анжелкой, он еще дважды менял свое решение, ни к чему окончательному не прибился и подошел к своей семиэтажке с большим вопросом в голове. Его крутило и вертело, словно флюгер на ветру, и в этом был весь он. «Выжди, наконец, — придумал он для себя, — не лезь к ним первым. Пусть они объявятся сами. Или не объявятся». Придумал, и стало ему легче; выжидание есть спасение слабых.
В квартире спали. В кухне на столе накрытая блюдцем стояла кружка с молоком. «Мама, — с нежностью подумал он, — родная моя. Мне двадцать семь, я жру водку, курю черт-те что, я сплю с какими-то бабами, я вру, предаю и пашу на ГБ, а ты все поишь меня жидкостью невинных младенцев, рассчитывая на то, что я вырасту порядочным мальчиком».
С коротким хрюком молоко скрылось в раковине.
Слил молоко и вдруг снова вспомнил о Светке, и удивился странной связи меж молоком и мыслью о невесте, возникшей в его голове.
Как, почему и откуда взялась эта связь, понять не смог, но следующие три недели, вплоть до самого своего отъезда, от Светки не отлеплялся. Был нежен и любил как в самый первый день, когда в скверике филфака увидел ее сдуваемую ветерком челку и с просверком светло-серые глаза. День за днем проходил для обоих будто общая песня; и однажды, до позднего вечера задержавшись в ее комнате, он, ее не предупредив, шагнул к уединившимся в гостиной у телевизора родителям и сказал, что просит у Полины Леопольдовны и Игоря Петровича разрешения остаться у Светланы на ночь. Академик растерялся и взглянул на супругу; мудрая мать вздохнула для порядка и без пошлых стенаний согласилась. На следующее утро молодые встали рано и отправились на стройку смотреть «свой» дом. Этажи росли как в сказке, их пятнадцатый вчерне был уже сложен; по холодной и голой бетонной лестнице они поднялись к своим небесам, откуда сумасшедший дальний вид на Москву и Московский университет открылся перед ними, словно необъятная панорама их будущей счастливой жизни. Он обнял свою Светку и негромко, как клятва, шепнул ей то, о чем думал все последнее время. «Вот увидишь, — сказал он, — я еще стану самым-самым. Ты увидишь, и все увидят». «Ты о чем, хвастунишка?» — не совсем поняла она. «Ни о чем, — сказал он. — Красиво здесь. На поэзию потянуло».