Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Думал, что она вернется?
Монах развел руками.
— Бедный человек, — вздохнул Добродеев. — Если бы он только знал, что его маленькая девочка станет убийцей и попадет в психушку…
…Следующая комната была небольшой, здесь могла жить прислуга. Дальше пара мелких помещений, вроде кладовок. Они перешли на правую сторону. Двери здесь тоже не было, проем был заколочен досками. Монах оторвал доску, одну, другую, и ступил в громадное помещение без стен и пола. Он оказался прав, стройка здесь так и не была закончена. Семья проживала в левом крыле. Видимо, руки не доходили, им и так было хорошо…
На втором этаже, куда они с опаской поднялись по шатким рассохшимся ступенькам, находилась хозяйская спальня — большая комната с двумя окнами и следами стенных шкафов по периметру. Грязные клочья когда-то белых обоев, мелкий мусор, скрученные сухие листья и клочки бумаги — вот и все, что здесь осталось. Монах подобрал один бумажный обрывок, расправил. Это была выцветшая фотография: счастливое семейство — улыбающийся крупный мужчина в белой рубахе с расстегнутым воротом, маленькая темноволосая женщина, прижавшаяся к его плечу; на коленях у него ребенок — девочка в красном платьице с медвежонком. Добродеев заглянул Монаху через плечо. Оба некоторое время рассматривали фотографию счастливого семейства.
— Да-а… — протянул наконец Добродеев. — И сказать нечего. Было и прошло.
— Сказать есть что, Леша. Чего-то я не усекаю. Эта женщина сбежала, бросив мужа и дочь… Поднялась ночью, когда они спали, спустилась вниз, прихватила припрятанный чемодан и выскользнула из дома.
— А на улице ее ожидал любимый мужчина с машиной, — подхватил Добродеев. — Он открыл дверцу, она уселась, и они уехали. Навсегда.
— Ты забыл сказать, что она перед бегством зашла к дочке, поцеловала ее в лобик и поправила одеяло, — произнес Монах со странной интонацией. — На прощание. И смахнула невольную слезу.
— Что ты хочешь сказать, Христофорыч? Ты думаешь, она ушла не по своей воле? — встрепенулся чуткий Добродеев. — Думаешь, ее заставили?
— Не знаю, Леша. Надо бы поговорить с Таткой…
— Ей было всего четыре! Что она может помнить? Кроме того, она под замком.
— Думаю, попытаться стоит. Она ведь сумела написать Эрику, вдруг и встреча получится. Поговорим с Эриком, может, он что-нибудь придумает. — Монах помолчал, раздумывая, потом сказал: — И еще одна мысль не дает мне покоя…
Добродеев с любопытством уставился на Монаха.
— Подумай, Леша, на хрен им этот дом? Он как могильный памятник, вечное напоминание о трагическом водоразделе, символическая веха между «до» и «после». «До» — все прекрасно, «после» — упадок и обида. Я понимаю, пока Мережко был жив, он не хотел его продавать, но его нет уже десять лет! Приличный дом, можно взять за него хорошие деньги. Они не были тут ни разу с тех пор, они словно забыли о нем. Почему?
— Почему?
— Я вижу только одну причину, Леша. Мережко не хотел его продавать, с этим ясно. А вот потом… Возможно, он завещал его Татке, и семья ничего не могла поделать. Они могли уговорить Татку, но, возможно, не успели, что называется, руки не дошли, а последние семь лет ее и вовсе не было. Хотя… — Он снова задумался. — Хотя отношения между «настоящей» семьей и приемышем были скорее всего настолько сложны, что тема продажи вряд ли возникала.
— Вполне, — согласился Добродеев. — Но сейчас Вера ее опекун, она имеет право решать. Я не спец, конечно, но, думаю, за психических больных решают родные, они… как это называется? Поражены в правах.
— Ты прав. Надо будет проконсультироваться у кого-нибудь.
— Можно. Идем?
— Идем. Предлагаю заглянуть к соседям. Уверен, им есть что сказать если не о семействе, то о доме, который разрушается. Соседи всегда все знают, и сейчас мы тоже узнаем, почему дом до сих пор не продан. Удивительно, что он еще не превратился в притон или в склад краденого. Вперед, Леша, нужно успеть до темноты.
…Около десяти вечера раздался скрежет ключа в замочной скважине, и дверь без стука отворилась. Вошла Лена. Татка лежала на кровати, свернувшись калачиком, укрывшись с головой простыней. В простынном домике было влажно от дыхания и жарко. Здесь она чувствовала себя в безопасности, зная, что каждую минуту может прийти экономка, она же медсестра, проверить, как она, Татка, и сунуть лекарство — большую омерзительную таблетку, сладковатую и шершавую, застревающую в гортани, которую даже вода не проталкивает внутрь. От которой сразу же начинает кружиться голова, путаются мысли и подкатывает к горлу тошнота.
Лена молча тронула ее за плечо. Татка сбросила простыню, села. Лена все так же молча протянула ей поднос с ненавистной таблеткой на бумажной салфетке и стакан воды. Татка взяла таблетку, ощутив пальцами ее мерзкую шершавую поверхность, сунула в рот, схватила стакан, залпом выпила. Упала на подушку и накрылась простыней. Она слышала, как Лена вышла, снова заскрежетал ключ, и Татка услышала ее легкие шаги в коридоре. Подлая корова, хоть бы слово сказала, хоть бы поздоровалась! Хуже Веры. Холуйка. Татка выплюнула таблетку в ладонь, откашлялась, чувствуя, как подкатывает тошнота. Потом на всякий случай подбежала к двери, потрогала ручку, хотя прекрасно знала, что дверь заперта. Уселась на подоконник и стала смотреть в сад. Целый день она пролежала, поднимаясь лишь, когда Лена приносила поесть. Вера сказала, что ей будет удобнее питаться в своей комнате, потому что она, Вера, рано уходит и поздно возвращается и в своей комнате Татке будет уютней. Все это Вера произнесла не глядя на Татку, и Татка видела, что сестра делает над собой усилие, чтобы не сорваться на крик. Она хотела сказать ей: да что же ты так напрягаешься, сестренка? Не повезло, меня выпустили, вместо того чтобы держать вечно, а ведь к тому шло. До конца жизни в психушке… ты хоть представляешь себе, что это такое? Лучше тюрьма.
Целый день приложив ухо к двери, она прислушивалась к возне в доме. Она видела, как к крыльцу подъехала машина и оттуда вышли Вера, Володя и еще один человек — худой, сутулый, заросший черной бородой. Паша, догадалась Татка. Она прекрасно его помнила, ее увезли из дома, когда готовилась свадьба. Он заговаривал с ней, подсмеивался, назидал… шутливо. Она дерзила в ответ и смущалась. Татка, дикая, бесстрашная Татка смущалась! И позавидовала Вере. Однажды они столкнулись в городе, и он купил ей мороженого. Зеленого. А потом… А потом он ни разу не поинтересовался, как она, не приехал, не навестил, он оказался таким же, как все, ему было все равно, жива она или подохла. Они жили, ни в чем себе не отказывая, они вычеркнули ее из своей жизни, они забыли о ней, им было плевать. А теперь посыпалась их налаженная жизнь: Володя рассказал, что Паша девять месяцев в коме, бизнес шатается, все на нем, бедная Вера. «А тут еще ты», — послышалось ей. Получается, Паша проснулся, а Володя сетовал, что вряд ли поднимется, сочувствовал. Уж как легко сочувствовать сбитому с ног или вообще безногому! А он взял и проснулся. Володя и Вера любовники, Татка поняла это сразу. Уж очень он корчил из себя главного, надувал щеки, оставался на ночь. И то за ручку ее, то за плечико, козел! Шустра сестренка. А как же теперь? Где теперь устроят перепихон? В супружеской спальне, за спиной Паши? Или постесняются? Вера привела его в комнату рядом с Таткиной, сказала, что на первом этаже ему будет лучше, легче выходить в сад, повторяла что-то про его любимые белые и желтые тюльпаны. Татка дорого дала бы, что увидеть ее лицо — она представила его перекошенным, будто у сестры болели зубы. Не повезло, в который раз злорадно подумала Татка. Тут ей пришло в голову, что ее собственное положение тоже не ахти и Вере все-таки получше, а ей, Татке, не позавидуешь. Вера попытается избавиться от нее, как только представится случай. И дело не только в ненависти, а еще и в деньгах, ежу понятно. Ей, Татке, принадлежит половина бизнеса, Вера — опекун, имеющий право подписи. К гадалке не ходи — ясно, что Татка лишняя на их празднике жизни. Что же делать?