Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это для черничного пирога?
Тонкий намёк на толстые обстоятельства. Я не даю ему никаких обнадёживающих ответов, но, пока стою в длиннющей очереди за двумя фунтами креветки, просматриваю в сети возможные рецепты. Лео, тем временем, фотографирует грязно-жёлтую дельту реки Фрайзер, пирсы, азиаток в шляпах, обсуждающих на своём, очевидно, способы приготовления главного сезонного лакомства, пенсионеров, расслабленно вкушающих одно из самых популярных в этом месте блюд – fish & chips.
Вечером я бьюсь над пирогом, и, хотя вид у него кривоватый, Лео отрезает два куска и отправляет в контейнере в холодильник. Надо же, думаю. Запасается на зиму, жадная белка.
– Я думала, ты любитель чизкейков, – комментирую его действия. – Если так нравится моя стряпня – я могу ещё испечь.
– Это на завтра. Закат смотреть.
На закате я больше не везу его на пляжи – ясен пень, не впечатлю. И вспоминаю про Бёрнабийскую гору – самые зрелищные и самые «Ванкуверские» закаты можно увидеть именно здесь: панорама на даунтаун, горную гряду и всё это за стоящими прямо перед твоим носом японскими тотемами, о которых все думают, что они индейские. Если спуститься вниз, так, чтобы они остались за спиной – панораму уже не видно.
Мы располагаемся на одной из самых удобных для просмотра скамеек у ресторана «Горизонты»: я и черничный пирог с термокружками на самой скамейке, Лео рядом. Иногда мне до зуда в пальцах охота вырвать из его рук камеру и сказать: «Успокойся уже! Просто впитывай красоту глазами! Оглядись по сторонам, в конце концов…». Но я молчу. Молча жую пирог, запиваю чаем, и жду. Жду, посмотрит он на меня хоть раз, или нет.
Но босс неотрывно сосредоточен на фотографировании, я же, выпив чай и разделавшись с пирогом, обращаю внимание на табличку, приделанную к спинке скамейки.
Эллиотт Харти, годы жизни 1990-2007. Почти все скамейки в Большом Ванкувере устанавливаются на средства горожан. Чаще всего семьи, сделавшие пожертвование, посвящают его умершим близким или же живущим, что реже. Мои бухгалтерские мозги почти мгновенно вычисляют возраст Эллиотта – семнадцать лет. Тяжесть грусти накрывает меня с головой, придавливает к скамейке, и залитое сине-розовой закатной акварелью небо уже не кажется таким красивым. Вначале я смотрю на тысячи мерцающих городских огней и вижу в них море человеческих судеб, затем вынимаю телефон, чтобы выяснить, кем был и как умер Эллиотт Харти.
– Мы сидим на скамейке мальчика, умершего в семнадцать лет, – ставлю Лео в известность. – Парень был музыкантом, учился снимать кино и любил готовить.
Лео отрывается от камеры, уже щёлкнувшей тысячу и один снимок заката, чтобы коротко и незаинтересованно на меня взглянуть.
– Эллиотт получил водительскую лицензию и через двенадцать дней разбился на мотоцикле. Перед этим в течение года он работал на двух подработках и копил деньги на мотоцикл.
Лео, наконец, опускает камеру и, хотя смотрит на закат, а не на меня, прислушивается.
– Его смерть дала жизнь пяти другим людям, поскольку близкие Эллиотта пожертвовали его уцелевшие органы, как донорский материал: печень, одну почку, панкреатическую железу и роговицу.
– Три.
– Что три?
– Три жизни он мог спасти, а не пять. Роговица вряд ли относится к жизненно важным органам.
Это я бухгалтер, а не Лео. И в такие моменты, как этот, когда речь идёт о смерти парня, жизнь которого только началась и обещала быть такой насыщенной, о её хрупкости, о жесте человечности, который совершили его близкие, невзирая на горе, я не способна считать и подбивать балансы.
– Как ты можешь так говорить?
– Я просто не люблю вранья в любых изданиях, о чём бы они ни были. И, к тому же, я лично не хотел бы, чтобы меня разделали, как цыплёнка, и раздали мои внутренности людям, которых я никогда в жизни не видел. Кто они? С какой стати должны жить с моими почками и роговицей?
– То есть, пусть лучше твои почки и роговица будут съедены червями…
– Я за кремацию.
–… чем продлят жизнь тем, кому можно ещё её спасти?
– А что если один из них маньяк, или ещё хуже – педофил?
– Педофил хуже, чем маньяк? – я уже не в силах контролировать своё лицо, и оно морщится так, будто я только что съела не кусок черничного пирога, а килограмм лимонов.
– Хуже.
Я не желаю больше продолжать этот разговор. Но чувство справедливости во мне бунтует.
– А если один из спасённых окажется твоим близким? Карлой, например?
Лео застывает, склонившись над камерой, и я знаю, вернее, слышу, что за все эти долгие мгновения он не делает ни одного снимка.
– Я тебе очень не рекомендую соваться не в свои дела, – предупреждает меня чуть позже.
В его голосе даже не холод, а азотное обморожение. И что хуже, я улавливаю в нём не только раздражение, но и пренебрежение. Таким тоном патриции осаждают безродных выскочек.
Домой мы едем в гробовой тишине, и как только попадаем в квартиру, расходимся по спальням без ужина. Вернее, это я сразу направляюсь к себе на второй этаж, справедливо рассудив, что и так безбожно перерабатываю на этого рабовладельца.
– Лея… – вдруг окликает он.
– В холодильнике есть остатки сегодняшнего и вчерашнего обедов. Можешь разогреть в микроволновке. Если будет плохо, пиши.
– Лея, извини меня за резкость. Я не должен был.
Мои зубы стиснуты так сильно, что нет никакой возможности их разжать. Поэтому я просто продолжаю свой путь.
Crumbs – Ane Brun
После тщательного изучения информации в сети я прихожу к выводу, что у Лео нет автономной дисрефлексии, а это может означать, что с чувствительностью у него всё не так плохо. Автономная дисрефлексия – это состояние реакции организма частично или полностью парализованных людей на такие вещи как, например, переполненный мочевой пузырь или сексуальная напряжённость. Поскольку человек больше не может ощущать физически необходимость сходить в туалет, его тело сообщает об этом головной болью, потением выше и ознобом ниже уровня полученной спинномозговой травмы, и другими симптомами. Лео не жаловался на головную боль ни разу, не покрывался мурашками. Он потел и иногда впадал в странноватые состояния, похожие на болевой шок, что вполне может быть его индивидуальной реакцией на острую боль.
Вопрос чувствительности едва ли не ключевой. Если она есть, то Лео теоретически способен ходить. И, конечно, невзирая на его просьбы и предпочтения (мне, вообще, плевать на них, если честно), я при всякой возможности подглядываю за тем, как именно он перемещает себя в кресло. И вот, что интересно: я не могу понять, опирается он на ноги или нет. Они вроде бы как помогают ему при трансферах, но я совершенно точно не вижу, чтобы он использовал их как точку опоры для своего веса.