Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он боялся темноты и, как это ни удивительно для такого, как он, одиночества! Поэтому спал только при включенном ночнике и свете в коридоре и, долгое время, только со мной рядом. Сейчас осталось только первое. Я постепенно перешла с его кровати на раскладушку и по полночи держала его ручку в своей. Потом улеглась на стоящий у противоположной стены диван-слоник. А сейчас — спала в спальне Матвея, на его большой кровати…
Не знаю, что люди чувствуют к собственным детям, как именно выражается их любовь к тем, кого они родили, кто является их плотью и кровью. Но я по-своему любила Даню. Я радовалась каждому его новому шагу. Я баловала его красивыми вещами, вкусными блюдами, игрушками. Я водила его во все развлекательные парки, на разные игровые площадки, в цирк, в кинотеатр, в музей…
И однажды он назвал меня мамой… Я думаю, что это произошло потому, что так меня называли в центре или кто-то из знакомых при нем так обозначил мою роль. Только я навсегда запомнила, как это случилось в самый первый раз. В тот день Даня приобрел не только мать, но и очередной безумный страх — перед собаками.
Мы гуляли по парку. Он бегал между деревьями и собирал листья. Его всегда привлекал красный цвет. Поэтому из всего осеннего разноцветья на земле, Даня выбирал только любимые оттенки. Листья потом складывались ровными стопками на дорожке.
А я читала книжку в телефоне, сидя на скамейке. Когда я услышала испуганный вскрик: "Мама!" Я не поняла сначала, что это меня зовет мой малыш. Я не могла поверить в это до тех пор, пока он не вбился в мои колени, дрожа всем телом и повторяя, повторяя одно и то же слово. Оказалось, что большой, но совершенно добродушный, лабрадор просто хотел познакомиться с ним.
Расстроенная хозяйка собаки рассказала потом, что в доме, где живет пес, воспитывается четверо маленьких детей. Он просто привык к такому обществу и обожал с ними играть. На детей всегда реагировал бешеной радостью. И обычно его не пугались. Но Дане собака показалась опасной. С тех пор он боялся собак. И называл меня мамой. Иногда. Редко. Но называл.
Мы не жили одиноко, отрешившись от всех и вся, нет! Каждые выходные, по традиции, ездили к маме с Сережей или Але с Ромой в гости. Иногда оставались с ночевкой. Порой ко мне приезжали бабушка с Павлом Петровичем — сидели с Даней, давая возможность куда-то сходить с моей подружкой Юлькой.
Закончив несколько месяцев назад университет, она вернулась в родной город, а ее братец отправился служить в армию. Юлька устроилась работать учителем истории в школу и уже ровно два месяца после Дня знаний заставляла детишек грызть гранит науки.
А еще нас навещал Влад. Приходил иногда с игрушками для Дани и неизменными конфетами для меня. Мы пару раз втроём ходили в кино на детские мультфильмы.
А однажды он пригласил меня в ночной клуб. А я пригласила Юльку. Не знаю, что именно подтолкнуло их друг к другу — моя постоянная холодность ко Владу или выпитое на троих спиртное. Только они начали встречаться, чему я (и давно влюбленная в парня моя подружка!) была безумно рада!
… Я писала Матвею письма. Писала, рвала и выбрасывала. Потому что в этих письмах рассказывала не только об успехах Дани, но и о своих чувствах — о любви, никуда не исчезнувшей, о тоске и грусти, об обиде и одиночестве… О мечтах, которые всегда жили в моем сердце.
Я ждала с надеждой и уверенностью, что не нужна, не любима… Как эти два взаимоисключающих чувства уживались в моем сердце, трудно сказать, однако, так и было — верила и не верила, надеялась и отчаивалась одновременно.
***
Я не верил в произошедшее, когда звучал приговор. Я не верил и тогда, когда судебный пристав увел меня из зала суда в камеру. Я не верил, когда на руках застегнулись наручники. Осознание пришло позже. Пришлось поверить и принять, как данность.
Никого не хотел видеть. А меньше всего — ее. Зачем пришла? Чтобы увидеть меня — униженного, растоптанного? Видел ее слезы, слезы жалости ко мне. И не хотел, чтобы жалела. Жалость делает слабым. Слабым я быть не желал.
И сам жалел ее — такую несчастную, такую красивую, даже с хлюпающим носом, даже с потекшей тушью… такую желанную. Невозможную. У нее было кому утешить. У нее будет тот, кто утешит, когда меня не будет рядом. Думал так, нарочно отталкивая, отстраняясь, причиняя боль. И ревновал… к тому, который обнимал тогда в беседке, к другим — возможным и невозможным.
В какой момент она стала необходимой мне, я не понял и сам.
Аля писала мне письма, в которых рассказывала о Даниных успехах, о своей жизни, о моих племянниках, обо всех родственниках… обо всем на свете, кроме Лизы.
Там, где я сидел были достаточно комфортные условия — Вербицкий, друг Романа, постарался. У этого человека были связи в определённых, как принято говорить, кругах. Пару раз в месяц я звонил Роману. Он рассказывал мне о положении дел на фирме, о своем новом проекте в соседнем городе, о собаке какой-то модной породы, которую захотели дети и завели взрослые, вновь о Дане, о Пылевых… и ни слова о Лизе.
Мне присылали фотографии с семейных праздников. На природе, на море, в доме у Сергея с Мариной, у Романа с Алей, в ресторане… со всеми, вплоть до соседей… но без Лизы.
Я забыл ее лицо, я забыл ее тело. Эти мои воспоминания истерлись, истончились, как старая фотография, которую слишком часто держали в руках… Но свои ощущения от ее присутствия рядом я помнил. И они описывались для меня всего лишь одним словом — хорошо. Мне было с ней хорошо. Эти мысли согревали меня в трудные моменты моей тюремной жизни.
Но это все было где-то там, в другом, в параллельном мире… Я понимал, что о ней не говорят, вероятнее всего, потому, что думают расстроить меня подробностями из ее жизни. А это значит, что у неё всё замечательно.
…. — Где мой сын? — я не понимал, что сейчас пытается объяснить мне мой брат. Почему он как-то странно отводит глаза? Почему смущается, что на него совсем уж не