Шрифт:
Интервал:
Закладка:
АВГУСТ 1956, БОГАТЯНОВСКИЙ ЦЕНТРАЛ, РОСТОВ-НА-ДОНУ
Горчаков, сложив руки за спиной, шел по коридору тюрьмы, послушно становясь лицом к стене по требованию сурового контролера, и пытался понять: где он прокололся? Все же было продумано до мелочей, и поначалу шло идеально. Где? Где прокол? Кто сдал? Какая сука? Но одновременно в голове крутилась надоедливая дурацкая песенка «Выходил на поля молодой агроном». Это мешало думать, но избавиться от нее Горчаков никак не мог. И чем больше старался избавиться, тем больше места отвоевывала эта строчка в его рассуждениях. Дальше он слов не знал, поэтому все время повторял одно и то же.
Где же он сделал роковую ошибку? Горчаков мучился этим вопросом и не находил ответа. Вроде бы все было сделано правильно: жил под собственной фамилией, под ней же был оправдан за сотрудничество с врагом, искупил, так сказать. Жил далеко от родных мест, работал по специальности: агроном — он везде агроном, дело нужное, личность уважаемая. Сказать, чтобы сильно пил — нет, не было. Да и в пьяном виде не терял соображения, до бессознательности не надирался — нельзя было. Даже родная жена от него ничего не слышала такого, чтобы могло его сдать красноперым, что ж о других-то говорить.
В тот день все было как всегда: вернулся домой после заседания дирекции совхоза, лето — пора горячая, есть, о чем поговорить, что обсудить — пора убирать урожаи, рук не хватает, не успеешь — план завалишь, план завалишь — по головке не погладят, это мягко выражаясь. Пришел домой, еще на крыльце, на ступеньках, стянул сапоги, носками одной ноги упираясь в пятку другой, размотал портянки, пошевелил пальцами ног, обдувая их ветерком, вошел в избу.
Поужинали, уложили детей — девочек-погодков, сами легли. Привычно прильнул к мягкой груди жены, та быстро и охотно отозвалась на ласку… Когда теперь такое будет-то? От воспоминаний прям все тело заныло, зачесалось.
А под утро — они всегда приходят под утро, да он и сам так делал — заколотили в дверь, перебудили девчонок, хором заплакавших, перепугали жену до смерти. Горчаков тогда до дрожи испугался. Не был готов. Думал, все позади. Нет, нашли, скоты. Главный у них, молодой старлей с новенькими погонами, по-хозяйски уселся на табурет посреди залы, весело сказал:
— Ну, здравствуйте, ваше сиятельство!
И все сразу стало понятно.
Сиятельством младший сержант Горчаков конечно же не был. Был он неплохим агрономом, закончил сельхозтехникум, уехал в Белгородскую область, где женился на местной сироте со старинным именем Прасковья. Детишек им тогда Бог не дал, так что, когда с началом войны 29-летнего младшего сержанта запаса Горчакова призвали в действующую армию, рыдала по нему одна Параша и бесконечно чертила в воздухе крест вслед колонне призывников, уходящих по пыльной дороге.
Костя Горчаков, дожив до вполне солидного мужского возраста, даже не предполагал, что такое бывает. Когда их часть выдвинули к станции с наводящим жуть названием Мга, когда приказали штурмовать немецкие позиции, когда они слабыми голосами закричали «ура!», тогда заработали немецкие пулеметчики, давным-давно пристрелявшиеся к снежному полю перед своим передним краем, тогда на глазах у ефрейтора Горчакова в считанные секунды выкосило не только его родное отделение, но и, похоже, всю роту. Костя, рухнувший в снег и вжавшийся в колючий мартовский наст, испытал такой ужас, какого в жизни своей не испытывал, да и не думал, что такой ужас может настолько парализовать человека. Среди умирающих рядом с ним ребят были парни веселые и суровые, пожившие и совсем сосунки, крепкие и хлюпики, все те, с кем он ехал в одной теплушке, жаря мерзлую картоху на печке-буржуйке, распивал купленный тайком на одном из полустанков самогон, — и все они сейчас лежали один к одному на этом снежном поле. Его отделение — те, кого он гонял, разъясняя, как надо маршировать, стрелять, окапываться, все они — старательные и нерадивые, образованные и неграмотные — сейчас остывали на этом поле, не успев сделать ни одного выстрела из трехлинейной винтовки Мосина 1891/30, и металл бесполезных теперь винтовок покрывался инеем, как и лица его ребят.
Костя, царапая лицо, все глубже зарывался в снег, молясь, чтобы не задела его немецкая пуля, чтобы не остался он лежать на этом поле рядом с ребятами, чтобы не убило и не покалечило. Вспоминал, как голосила мать, когда в гражданскую из тамбовских лесов привезли старшего брата, убитого повстанцами. Вспоминал, как потом она, еле сдерживая рыдания, говорила: мол, вырастить ребенка годами намучаешься, купаешь его розового, в попку целуешь, пеленаешь, умиляясь, какие у него маленькие пальчики и розовые пяточки. Потом бесконечно кормишь-одеваешь, когда болеет не спишь — лучше б я болела! Как стремишься, чтобы хоть он стал образованным и успешным, а не месил навоз, как отцы и деды, представляешь себе счастливую старость с послушной невесткой и милыми внуками — и тут прилетает несколько грамм металла и все обрывается. Был сын — нету сына. Нету невестки и внуков, нет гордости за успехи своего мальчика, нет больше и не будет никогда ощущения счастья, а только одно горе, которое не кончается, никогда не кончается.
И сейчас это случится с ним. Сколько он еще может вот так лежать? Попадут ведь в конце концов. И ладно, если сразу убьют, а ну как ранят, и никакие санитары не вытащат его, и он будет лежать на этом проклятом поле, пока не замерзнет, и хорошо, если не станет мучиться, а если будет больно, так больно, что слезы примерзают к щекам. Поэтому когда подошли немцы и пнули его в бок, требуя встать, он покорно поднял руки и отправился в спасительный плен. Господи! Какое облегчение!
Ага, облегчение! В лагере Выру Горчаков иногда в сердцах вспоминал то заснеженное поле, и приходила дурная мысль, мол, лучше бы он там тогда остался. Убила бы его немецкая пуля — секунда и все. А тут — голод, холод, унижения, избиения, покорность, покорность, покорность… И что дальше-то? Дальше — что? Медленно сдохнуть тут?…
Веселый старлей хлопнул себя по коленям, встал:
— Собирайтесь, ваше сиятельство! Поедем, поговорим, повспоминаем.
Жена заголосила.
— Гражданочка, вы ему лучше бельишко соберите, — снисходительно сказал гбшник. — Зубной порошок там, носки теплые. Они ему понадобятся. Только скоренько, пожалуйста, у нас времени в обрез!
«Ваше сиятельство» — откуда они знают? Так его прозвал зондерфюрер Рейснер, услышав фамилию Горчаков. «Князь?» — с удивлением спросил он. — «Нет, из крестьян». Рейснер рассмеялся: «Нет, ваше сиятельство, будете князь