Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О плохом писать легко. Это как терапия: выплеснуть из себя негативную эмоцию будь то на бумагу или холст. Или на словах высказать, что накипело. А о хорошем не хочется, потому что зачем же хорошее из себя выплёскивать – пусть оно лучше останется со мной и во мне навсегда. О плохом так хорошо говорится, что порой не остановиться! Как начнёшь костерить наши безобразия, так конца и края не видно: одни обозначишь – другие на подходе, хоть всю жизнь о них голоси. Из-за этого кажется, что плохого гораздо больше. Потому что мы мыслим по странному шаблону: существует только то, о чём люди говорят.
О хорошем говорят мало, потому что о хорошем так хорошо молчится! Потому что ничего из себя не выдавить в такие моменты. Ну, как говорить о песне соловья, когда в июне, в безветрие, часов в пять утра откроешь окно, а он там концертирует? Человек сразу всё испортит, если влезет со своими неуклюжими словесами о чудной песне соловья. Когда видишь или слышишь что-то хорошее, по-настоящему красивое, не только не хочется говорить, а хочется и других на всякий случай предупредить, чтобы они не спугнули, не заглушили это бессмысленной болтовнёй «о влиянии концепции на диагональ проекции замысла с потерей доли смысла».
Популярно мнение, что русские люди не умеют говорить о хорошем или радоваться ему в силу своего скверного характера. Мне эти мнения хорошо известны, но ещё лучше понятно нежелание говорить о хорошем. Потому что о хорошем лучше всего молчать. Молчать и слушать эту тишину, скрип снега, далёкий гудок паровоза в морозном воздухе…
Может написать про железную дорогу, как о «главном средстве сообщения на селе»? В провинции к железной дороге относятся совсем не так, как в больших городах. В городах она вообще не ощущается, она там почти не видна, тщательно скрыта вокзалами и перронами – я имею в виду именно железнодорожное полотно. На небольшой же станции дети всегда тщательно исследуют каждую рельсу и шпалу, изучат, как что и к чему крепится. Даже мы, девчонки 10–12 лет, знаем, что на колёсах локомотивов и вагонов есть так называемый гребень, который не позволяет стальному ободу соскользнуть с рельса. Откуда мы это знаем? Мы и сами не знаем – откуда.
Железная дорога – главное средство сообщения в нашей деревне. Автобусы ходят не ахти как, да по таким колдобинам не захочешь и ехать. «Железка» – другое дело, она в России вездесуща. Крепкий такой кровеносный сосуд в организме страны, мощный поток сообщения. А главное – надёжный. Потому что – железный. Если что, его прежде всего восстановят. Автотрассы вон годами в выбоинах и рытвинах, а если на «железке» шпала лопнет, мигом заметят, заменят, сделают всё в лучшем виде…
Написать об этом? Бред! Не поймут.
Хорошо писать, когда над тобой нет строгого учителя, который может перечеркнуть красными чернилами твои записи, признать их неправильными, объявить ошибочными. Нет начальника, который будет стыдить за неправильно составленный отчёт и полученные результаты. Когда пишешь для себя, ты сам себе учитель и начальник…
Звонок на перемену все воспринимают по-разному. Одни со вздохом облегчения, мол, пытка закончена, срываются с места и тают в дверном проёме с такой скоростью, словно боятся, что некая сила заставит их ещё задержаться над сочинением хотя бы минуту. Другие долго и сладко тянутся, словно весь урок крепко спали. Третьи разочарованы и сетуют на то, что урок так быстро закончился и не дал им дописать фантазии на тему «что хотел сказать художник нам своим произведением». Да знал ли он вообще, художник этот, что мы будем спустя века разгадывать несуществующие загадки и распутывать тайны замысла его картин?
Завтра я получу свою законную «пару» за сочинение, но меня это не расстраивает. Нашему поколению повезло с родителями, они нас почему-то совсем не ругают за неуды, лишь бы в комсомол приняли, тогда будет проще в техникум поступить. Я смотрю на чудную картину, слышу скрип снега, грохот проходящего мимо станции поезда и тающий рокот его удаления. А затем – оглушающая тишина! И тот особенный воздух, какой бывает только в феврале! А главное: скоро весна, а там и каникулы – вот что радует больше всего в картине. Ведь это такое счастье…
Начиналась весна. Кажется, было начало марта, когда умер последний Генсек – точно не помню. Помню только, что предыдущий умер где-то за год до смерти своего преемника. Так получилось, что все последние Генсеки были очень пожилыми и болезненными людьми. А в восьмидесятые годы словно традиция сложилась, что возглавлять государство дозволительно только очень дряхлому старику, как Римский Папа. Андропов правил всего год и три месяца, а Черненко и того меньше. Шутка ли: одному под семьдесят, другому за семьдесят – в то время это был возраст запредельный. Сейчас в семьдесят некоторые ещё резвятся, чуть ли ни на студентках женятся, но в советском правительстве люди очень быстро старели. Так уж повелось. У каждого непростая жизнь: выходцы из бедных слоёв населения (иначе и быть не могло), голодное детство, юность выпала на годы революций и гражданских войн, зрелость – на годы репрессий, Мировой и Холодной войны, и всё такое прочее. Когда их на пост Генсека только назначали, страна уже понимала, что человек смертельно болен, фактически при смерти.
Потом пришёл бодрый Горбачёв – первый и последний президент СССР. Он заменил малопонятное название должности главы государства «Генеральный секретарь Центрального Комитета» просто на президента, когда уже заканчивалась его знаменитая Перестройка. И был он «мол о д»: всего каких-то пятьдесят лет с хвостиком! По меркам старцев из Президиума ЦК КПСС это было очень мало, почти детство. Некоторые рядовые граждане даже ворчали: «Ну, куда такого молодого поставили страной рулить». А уж когда он затеял свою Перестройку, они окончательно укрепились в своей правоте: «Чего ж от этого мальчишки можно было ожидать! Неужто повзрослее никого не нашлось?». Повзрослее, конечно, были. Но были они так стары и больны, что никому уже не хотелось лезть на пост главы крупнейшей державы мира, чтобы… через год опять объявлять траур по причине кончины очередного Генсека.
Это сейчас на пост президента можно баллотироваться в возрасте тридцати пяти лет, и думается, что данный барьер со временем будет уменьшен. Теперь многие граждане, которые лет на десять постарше меня будут, тоже изумляются:
– С ума сойти! Медведев-то, оказывается, моложе меня. Ну, ваще! Раньше такого не было! Раньше какого-нибудь ветхого деда назначат, страну не спросив, и… жди некролога из ЦКБ.
До сих пор многие вздрагивают, когда слышат, что какие-то девчонки признаются в любви Путину, а то и на Сердюкова с Шойгу «глаз кладут», бредят имена ми Немцова или Якеменко. Казалось бы, что тут ужасного? Создают же подростки кумиров из музыкантов и артистов, влюбляются в телеведущих и спортсменов, почему в президента или министра нельзя? Но дело в том, что за минувший двадцатый век страна как-то привыкла, что политикой в стране должны заниматься люди настолько преклонного возраста, относительно которых никакие аморы и «прочие глупости» недопустимы. Когда мы были подростками, в кого можно было влюбиться из правительства? В Суслова, в Громыко – боже сохрани! В Брежнева или Андропова – да в своём ли вы уме?! Ленина школьникам представляли, как «дедушку», чтоб сразу дать понять – никаких видов на Ильича!