Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как у тебя дела?
— Как всегда.
— Конвойные сказали, что у тебя по непонятным причинам нету сил работать. Это, наверное, из-за скудной пищи и её недостаточности?
Я молчал, не зная, что ей ответить. Признаться, я не особо страдал от условий, в которых теперь жил, потому что прежние не отличались от нынешних, но всё же здесь было куда хуже: постоянные насмешки со стороны арестантов, нездоровая местность и еда были мучениями нестерпимыми. Местность в сыром Петербурге тоже была нездоровою, но тут, в остроге, вероятность захворать была больше — у всех пыльные полушубки, грязная, забитая снегом обувь, едят, даже не помыв руки. А насчёт еды… У меня в прежней жизни и овсянка-то, бывало, выпадала, и картофель, в печи готовленная, а здесь — кусочки хлеба, и те засохшие!
— Знаешь, что, — отвечаю я Соне почти резко, — силы работать у меня ещё найдутся, а вот еда тут и в самом деле скудная. Дай мне деньги, прошу тебя, чтобы я себе мог хотя бы ежедневный чай позволить.
Похоже, Соня поняла, как мне трудно, поэтому немедленно вынула из кармана несколько монет и особой жалостью передала их мне. Я не стал благодарить её, так как из-за мыслей о моей горькой судьбе, не покидающих меня, общаться мне не хотелось совсем. Мне и без того было достаточно одного присутствия Сонечки, милой и доброй, единственной, кто кажется мне на каторге своим человеком. Только ей я могу в нескольких словах сказать о том, как тяжело у меня на душе. Я бы мог сказать ей больше… Намного больше… Но сердце скребëт непонятное озлобление, и я лишь с досадой вздыхаю на все её заботливые ухаживания. Из шахты послышалось грубое ворчание конвойного:
— Где опять этот Раскольников? Сколько можно ждать?
Я снова вернулся в суровую действительность и отправился в подземный забой, не медля и не прекословя. Если каторжники и испытывают в остроге тоску, то только из-за мучительных угрызений совести. А мне лишь стыдно, что я испугался суровых последствий своего преступления и открыл всё беспощадным судьям. Что за наказание!
Ноябрь, 20
Удивительно, как я в этот день не умер! Как смог вынести всё, что обрушилось на меня так внезапно, весь тот ужас, который окончательно сломил меня… Но по порядку, обо всём в чёткой последовательности!
Утро. Хриплые, заспанные голоса арестантов будят меня. На этот раз пришлось обойтись без умывания: вода в вëдрах замёрзла. Дверь в казарму уже распахнута настежь, впуская морозный колючий ветер со двора, и на пороге стоит конвойный — как всегда бодрый и злой:
— Подъë-о-ом! Строй-ся!
Арестанты, получив кубики высохшего хлеба, выходят на перекличку. Я допиваю свой чай, обмакивая в него свою порцию хлеба, чтобы стал мягче. По пути из казармы мне попадается пёс-ключник, постоянно таскающий в зубах связку ключей. Это невероятно умный бело-бурый пёс, помогающий конвойным стеречь казармы и хранить ключи, а также сопровождающий нашу артель везде. Вот я встречаюсь с ним взглядом, а он так голодно-страдальчески глядит, будто его вторые сутки не кормили. Мне невольно хочется накормить его, и я подаю ему свой хлеб, размякший от чая. Пёс сразу ключи на пол кладёт и принимает у меня из рук угощение. Пока он с жадностью пережёвывает хлеб, я смотрю на связку ключей, и мысль о побеге вдруг представляется мне так живо, так ясно… Стоит только стащить ключи, и мне на свободу откроются все двери. Уже быстро и незаметно протягиваю к связке руку, но пёс успевает повернуться в мою сторону, щёлкнуть зубами и зарычать. Я испуганно отдёргиваю руку и взволнованно шепчу:
— Я понимаю тебя, пёсик, ты выполняешь свой собачий долг — охраняешь важнейшую вещь в казарме… Но если б ты знал, как тоскливо мне гнить здесь!
Пёсик лишь гордо берёт ключи и идёт во двор. Туда же иду и я, так как в перекличке очередь уже должна дойти и до моей фамилии.
— А кто это у нас опаздывает? — со злой насмешкой произносит конвойный, заметив, как я встраиваюсь между грубо толкающихся каторжников. Затем он грозно глядит на меня: — Чтобы такого больше не было!
На заводе двое пьяных каторжников подрались из-за спора, кому выполнять самую лёгкую работу — толочь в котле расплавленное железо. Ну, думаю, достанется им сейчас от конвойного. Однако конвойному не пришлось их разнимать; рыжебородый отступил первым, сказав:
— Ну, ладно, Микола, хватит нам собачиться, а то ещё друг друга убьём…
— Ты прав. — сказал Микола, поднимаясь. — Жизнь нам дороже всего. Давай толочь железо вместе.
Меня удивляло то, как здесь, в этом «мёртвом доме», все дорожили жизнью. Будто им не тягостно от того совершëнного, за что они сосланы сюда; будто возможно выдержать все эти дурные условия и не кинуться в реку! Я теперь нисколько не дорожу своей жизнью, так как не знаю, как терпеть всё это. Если мне дольше здесь не выдержать, если я не могу равнодушно принять незаслуженную каторгу? Разве убийство жестокой и никому не нужной старухи-процентщицы уже считается преступлением?!
— Эй, раскольник! — вдруг раздаётся резкий оклик арестанта. — Прочь отсюда! Работаешь кое-как! Конвойный приказал мне самому дрова в печь бросать, а тебя послал на колесо.
Работать, работать надо… Ибо в работе, особенно в такой тяжёлой, как вертеть колесо механизма, я нахожу утешение и отвлечение от всякого скверного. Другие мужики тоже крутят различные колёса — дело тяжёлое, тягловым волам в пору, — а всё же, наверняка, о чём-то думают… Должно быть, дом родной вспоминают, потому что о нём порой многие вздыхают долгими снежными вечерами. И мне временами вспоминается моя прежняя жизнь на родине, которую я утерял для себя навеки. А была это небольшая, но уютная, белая усадьба в Рязанской губернии. Я и сестрёнка Дуня дружно