Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как это у тебя получается? — невольно, из удивления, однажды спросил я его. А он, улыбаясь, ответил:
— Не у меня, а у Господа Бога. Он за мою любовь к Нему и награждает такой жизнью. А жизнь так прекрасна! Нужно только уметь чувствовать это прекрасное.
— Ага, — задумчиво произнёс я. — Значит, чтобы жить хорошо, нужно всего лишь во всём благодарить Бога…
— Разве только для этого? — в свою очередь удивился Афанасий. — И благодарить надобно с удовольствием. Возлюбить Его прежде всего нужно…
Мне было сложно понять философию этого глубоко верующего и сильного духом мужичка, так же непонятно было — отчего его так уважают? Сам Афанасий был не красавец, и не слишком грамотен — обыкновенный представитель исконной Руси с ясными тёмными глазами и густой бородой, ни с кем дружбы не заводил, но если мог, помогал делом или словом. Может быть, за это его и полюбили?..
У других мужиков, даже у самых отъявленных преступников, был точно такой же взгляд на жизнь: они соблюдали все религиозные обряды, часто признавались друг другу, что раскаиваются, вымаливали в молитвах прощение. О Соне говорили часто и много. Её жалели, по ней вздыхали… И я тоже по совету Афанасия через сестру Петьки спрашивал, как Софья Семёновна себя чувствует. Как же сильно и больно билось моё сердце, когда я на следующее же утро прочёл написанную карандашом записку от Сони! В ней было написано так: «Здравствуй, Родион! А я, слава Богу, почти здорова! Марья Васильевна сообщила мне, что ты обо мне тоскуешь и озабочен моим здоровьем — не волнуйся! Болезнь моя не опасна. У меня всего лишь пустая, лёгкая простуда — наверное, в тот день, когда я ходила у твоего госпиталя, было ветрено. Я рада, что ты выздоровел тоже, и совсем скоро навещу тебя на работе. Жди.
Твоя Соня Мармеладова.»
Я прочитал милый почерк Сони, и радостное волнение охватило меня: я её увижу, я признаюсь, что люблю её! Нужно только дождаться, только встретить!
— Идём, Раскольников, — посоветовал мне Афанасий, — не то опоздаешь на перекличку.
Я вышел во двор, и всё показалось мне светлее чем прежде. День выдался солнечным, и даже в ссыльно-каторжных проступало что-то довольное. Пёсик-ключник жизнерадостно развлекался в снегу, ползая то на одном боку, то на другом. Я дал ему специально припасëнный кусок говядины, что удалось приобрести на свои деньги. Признаться, я был больше не одинок: в остроге у меня завелись целых два товарища — Афанасий Лаптев и этот четвероногий преданный Друг.
На следующий же, однако, день я вспомнил Соню по-другому, отчего меня стали терзать почти незнакомые мне прежде чувства — стыд и раскаяние. Она была ведь хрупкая, мягкосердечная и такая добрая, а я не столь уж давно мучил её. Пытался разрушить хитросплетения её веры, давая ей понять, что она — лишь несчастное, ничтожное создание в несправедливом и жестоком мире. А как содрогалась она в ужасе от моих слов, как плакала! Я и после не принимал её любовь, когда она виделась со мной на каторжных работах.
Теперь во мне появилась ненависть к самому себе, я горько раскаивался и считал себя тираном. Но больше всего боялся я, что Соня может меня не простить за такое, и прекратить общение со мной. А я уже твёрдо понимал, что без её помощи мне не прожить, ровно так же, как и без любви её!
В это утро, удивляющее своей ясностью и теплом, я и ещё двое наших каторжников пришли в располагавшийся на берегу реки сарай. Работы там почти никакой и не находилось, кроме как алебастр в печи толочь. Один арестант отправился вместе с конвойным за каким-то инструментом, другой стал заготавливать дрова для печи, а мне дела не нашлось; я жадно воспользовался этим и вышел на широкий берег реки. Присев на бревно, я устремил свой печальный взгляд на другой берег, далёкий и недостижимый ни для одного каторжанина. Там была облитый солнцем луг, где-то совсем вдалеке чернел лес, и знакомое чувство тоски уже сковывало мне душу. Хотелось к неясному теплу, свету, любящему женскому сердцу… Вдруг подле меня очутилась Соня. Она появилась почти бесшумно, одетая в старенькое поношенное платье и зелёный платок, скрывавший её волосы. Лицо её ещё не оправилось от болезни — было бледным и худым, но уже улыбалось приветливо и радостно. Она села рядом и протянула мне руку. Если прежде я принимал её руку с досадою, или же вовсе отворачивался, то сейчас я принял её беспрекословно. Милая, бедная Сонечка! Разве ты любишь меня, такого скверного и гадкого? Я мельком взглянул на неё, но, не в силах смотреть прямо в глаза, снова склонил голову. Нас никто не видел, свидетелем нашей встречи был лишь пёс, греющийся на солнышке. Наконец, я не выдерживаю её молчания и говорю первым:
— Знаешь, Соня… Мне кажется, что ты святая… Ты идëшь на страдания добровольно, и все тяготы жизни будто не касаются твоей чистой души — так не может никто. А я, в отличии от других, был неблагодарен к твоей пречистой милости, и потому тебя недостоин.
Всё мутнеет от подступивших слëз, слышится только кроткий голос Сонечки:
— Нет, все могут пострадать за других. И даже неблагодарным надлежит оказывать помощь, если они в ней нуждаются, ведь они такие же люди, созданные тем же Творцом.
После таких мудрых и добрых слов моё сердце разбивается на тысячи осколков, давая выход той боли, с которой я живу столько лет! Я падаю ей в ноги и рыдаю, громко и судорожно, как, наверное, никогда не рыдал в жизни.
— Родион, Родион, что с тобой? — кричит Соня испуганно и жалостно. — Полно, полно, ты не виноват!
— Не виноват?! — восклицаю я. — Это я-то не виноват?! Я, который не принимал твои сочувствия, заботу, любовь! Да, любовь!..
— Но я прощаю тебя, Родя, — говорит Соня со счастливой улыбкой, гладя меня по голове. — Я прощаю тебе всё.
Моего сердца словно касается что-то огненное, и трепетное восхищение берёт надо мною верх. Никогда я ещё не испытывал такое благоговение, как перед этой девушкой.
— Соня, как ты могла простить меня, негодяя и убийцу? Нету сомнений — ты святая. Если я кланялся всему страданию человеческому, то теперь поклонюсь именно тебе!
И я покрыл поцелуями её ноги. Но Соня лишь в великом смущении отступила назад:
— Что ты, что ты,