Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То утро было наполнено всеми этими восхитительными обыкновенностями. В моей комнате скрипнула дверная ручка, пробудив сотую часть моего сознания и сообщив, что наступает новый день. На пороге появилась мама. Она подошла ко мне и погладила по голове, проведя рукой от лба к затылку, – она всегда гладила меня только в этом направлении и никогда в противоположном. «Доброе утро, зайчик, – просюсюкала она. – Пора вставать, сладкий мой», – как будто мне все еще два или три года. Это был миг между сном и явью, полулетаргическое состояние, когда не понимаешь, где сновидение, а где реальность. Затем раздался щелчок механизма, поднимающего оконный ставень; мне на лицо упали солнечные лучи; я заворчал, перевернулся на другой бок и накрыл голову подушкой. Первый раунд завершился. Морфей снова сомкнул на мне свои объятия, и я опять погрузился в сон; что мне снилось, я не помню. Второй раунд. Мамин голос звучит настойчивее, тверже, в нем меньше ласковых нот. Все как всегда. Ей тоже хорошо знаком этот ритуал. Он повторяется у нас почти тринадцать лет. Он совершается механически, но это не важно: по интонации каждого произнесенного слога, по продолжительности рыка подрастающего полусонного медвежонка мы оба сразу понимаем, в каком настроении начнем день. Сегодня – в хорошем. Сегодня – суббота, и мы оба в курсе этого. У нас полно времени, даже если мама думает иначе. Я знаю, что мы будем сегодня делать, я знаю свою мать, я знаю, что она будит меня заранее, чтобы дать мне время проснуться.
Здесь я должен сделать маленькое отступление, потому что вы наверняка недоумеваете: как-то странно, что мальчик двенадцати с половиной лет употребляет такие трудные слова. Так ведь? В любом случае могу сказать, что для моих приятелей из третьего класса С[3] коллежа Поля Элюара это ацтой (для тех, кому сорок и больше – отстой). Вообще-то говоря, учиться в третьем классе в двенадцать с половиной лет – это тоже ацтой, но я не делаю из этого проблемы. И да, я всегда так разговариваю. Ребята в коллеже потешаются над тем, как я выражаюсь, и обзывают меня ботаном; поэтому я буду вам крайне признателен, если вы не последуете их примеру.
На чем я остановился? Ах да, я начал вам рассказывать. В последние несколько дней мне очень хотелось – мне было очень нужно – поговорить с мамой о девочке, с которой я познакомился на футболе (да, девочки играют в футбол, и среди них есть симпатичные; пора отказаться от стереотипов). Я ждал подходящего момента. Мы с мамой – люди довольно стеснительные. Мы не слишком склонны распространяться о своих чувствах. Чаще держим их при себе. В будни подходящего момента не дождешься. Она приходит с работы измотанная и не выпускает из рук смартфона, потому что ей надо постоянно решать так называемые срочные вопросы. Интересно, что за срочность может возникнуть, если занимаешься рекламой шампуня против перхоти?
Короче. Я решил, что более подходящего момента, чем обычное утро обычного выходного дня, не будет. Мне не хотелось, чтобы мама чересчур напряглась, вообразив, что я уже женился. Никакой торжественности. Скажу между делом как о каком-нибудь пустяке, и все будет окей. Вот почему, когда я подъехал к маме, а она меня оттолкнула и посмотрела так, будто я сорняк у нее на клумбе, я страшно обиделся. Мама говорит, что я слишком темпераментный. Не знаю, что она имеет в виду, возможно, что я приставучий. Или чересчур чувствительный. Или и то и другое сразу. В свое оправдание могу повторить слова бабушки Одетты, которая часто говорит, что яблоко от яблони недалеко падает: моя мама сама чересчур чувствительная. Заметьте: я не сказал «приставучая», это вы сами додумали.
В общем, я засопел как паровоз, развернулся и покатил от нее прочь. Я хотел, чтобы она перестала трепаться по телефону. Была суббота, утро, и надо было как-то дать ей понять, что сегодня выходной. Я прекрасно знал, что моя мать до сих пор психует, если на улице я исчезаю из поля ее зрения. Сознательно или неосознанно, но она ускоряет шаг, чтобы поскорее меня нагнать. Поэтому я припустил что было сил. Я намеревался раньше ее проскочить угол улицы Реколле и спрятаться на входе в сад Вильмен: пусть понервничает и бросит наконец свой телефон.
Что произошло потом, я так и не понял. Хотя нет, понял, конечно, я ведь не дебил. Я ехал слишком быстро, это очевидно. Меня занесло. Тупейшая ошибка. Я хорошо управляю скейтом и давно не делаю таких ошибок. Когда я поднял голову, то увидел, что на меня несется грузовик. Раздался сигнал клаксона, и наступила темнота.
Непроглядная тьма.
Обратите внимание: вопреки распространенным представлениям вся моя жизнь не промелькнула у меня в голове в считанные доли секунды. Я лишь заметил зажженные фары этого чертова грузовика и успел с удивлением подумать: ну надо же, чего это он среди бела дня включил фары?
Иногда последняя мысль бывает до ужаса нелепой.
Я не допускала мысли, что он умер. Так устроены матери. Стоит тебе хотя бы на миг представить себе, что твой ребенок умер, считай, ты его уже похоронила. Но похоронить свое дитя – это невозможно. Луи не умер. Не мог умереть.
Я была в состоянии шока. Не уверена, что верно воспроизвожу медицинский термин, хотя мне кажется, я слышала, как кто-то из врачей его произнес. Оставшуюся часть той страшной субботы я прожила как будто в ватном коконе, с ног до головы окутавшем меня толстым защитным слоем, гасившем посторонние звуки и другие раздражители. Я чувствовала себя как под наркозом – то ли из-за того, что меня накачали успокоительными, то ли из-за того, что меня оглушили шумовыми и другими гранатами.
Под шумовыми гранатами я подразумеваю объяснения медиков, которые втолковывали мне, что мой сын находится под действием обезболивающих и других препаратов, призванных снизить риск возникновения инфекции и внутренних повреждений. Выживет он или нет – пока под вопросом. Сказать, придет он в сознание или нет, они тоже не могут: надо дождаться, когда перестанут действовать лекарства. Нам очень жаль, мадам.
Слезоточивыми гранатами меня забросала примчавшаяся в больницу мать. Она налетела на меня как фурия, обвиняя в бесчувственности, безответственности и наплевательском отношении к собственному сыну. Она так вопила, что медикам пришлось оттаскивать ее от меня – мою родную мать. Они ее увещевали, повторяя, что каждый переживает стресс по-своему, и вы, мадам, должны уважать реакцию вашей дочери, как мы уважаем вашу, и нет, мы вовсе не безмозглые мудаки.
Затем настал черед словесных гранат. На меня обрушились полчища незнакомых слов и сокращений, неудобоваримых определений и прилагательных – целые дивизии медицинских терминов, бессмысленных для каждого, кого они напрямую не касаются. Из всей этой врачебной абракадабры моя память сохранила лишь несколько ключевых понятий, несколько реперных точек, которым, даже по моему разумению, принадлежала главная роль и которые имели критически важное значение.