Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однажды в воскресенье, когда мы праздновали мой девятый день рождения, светловолосая и женственная тетя Эме, шелковистая, напудренная, благоухающая ирисами и ландышами, указывая на спящего людоеда, спросила:
– Эрик, это твое пианино?
– Вот уж нет!
– А кто на нем играет? Флоранс?
– Похоже на то, – буркнул я, скорчив гримасу.
– Флоранс, сыграй нам какую-нибудь пьесу…
– Да я не знаю ни одной, – простонала сестра, чью искренность я оценил в кои-то веки.
Эме не удовлетворилась таким ответом. Потерев подбородок, украшенный прелестной ямочкой, она сказала:
– Давай посмотрим…
Я рассмеялся, выражение «давай посмотрим» всегда казалось мне забавным, тем более что мать обычно приговаривала: слепой сказал «посмотрим…»
Не обращая внимания на мое веселье, Эми деликатно приподняла деревянную крышку, будто открывала клетку дикого зверя, оглядела клавиши, пробежала по ним тонкими пальцами и, когда в комнате раздался рык, внезапно убрала руку: хищник вздыбился, норовистый и грозный.
Затем тетя Эме терпеливо повторила подход, приняв меры предосторожности. Левой рукой она погладила клавиатуру. Зверь издал приглушенный звук; редчайший случай – чужак не топал, а реагировал почти дружелюбно. Эме четко сыграла арпеджио; грубиян послушно замурлыкал; он подчинялся, она приручала его.
Удовлетворенная, Эме отвела руку, внимательно посмотрела на тигра, которого превратила в котенка, села на стул и, уверенная в себе и в звере, начала играть.
В солнечной гостиной возник новый мир, совершенно иное светящееся пространство, окутанное пеленой, спокойный, таинственный мир, от колыхания его волн по спине пробежали мурашки, этот мир заставил нас внимать. Чему? Этого я не знал. Необыкновенное, только что свершившееся событие провозгласило рождение параллельной вселенной, прозрение иного способа существования, мира плотного и эфирно-прозрачного, роскошного и летучего, хрупкого и мощного; открывая все, этот мир хранил глубину тайны.
В тишине, пронизанной нашим восхищением, тетя Эме посмотрела на клавиатуру, улыбнулась ей в знак благодарности, а затем обернулась к нам, моргая, чтобы сдержать слезы.
Расстроенная сестра укоризненно покосилась на Шидмайера, ей он ни разу не изволил так откликнуться. Родители переглянулись, ошеломленные тем, что этот темный пузатый сундук, торчавший в доме лет сто, способен производить столь чарующее воздействие. Я же, потерев вздыбленные волоски на руках, спросил тетю Эме:
– Что это было?
– Шопен, разумеется.
В тот же вечер я заявил, что хочу учиться играть на пианино, а неделю спустя начались уроки.
Понимая, что его сговор с тетей Эме расстроил меня, Шидмайер торжественно снизошел ко мне: забыв о прежней враждебности, он покорно сносил мои гаммы, арпеджио, параллельные октавы, этюды Черни. Когда я постиг требовавшие кропотливого труда основы, моя учительница, мадам Во Тань Ло познакомила меня с Купереном, Бахом, Гуммелем, Моцартом, Бетховеном, Шуманом, Дебюсси… Сундук, попривыкнув ко мне, внял мольбам и принялся благосклонно исполнять мои желания. Мы воздавали друг другу должное.
Лет в шестнадцать я решил взяться за Шопена. Ведь я выбрал фортепиано именно затем, чтобы разгадать его тайну! Для разучивания моя преподавательница выбрала вальс, прелюдию и ноктюрн; я заранее трепетал при мысли, что мне предстоит пройти высшее посвящение.
Но увы, я мог сколько угодно развивать беглость пальцев, преодолевать технические трудности, заучивать пьесы наизусть, следуя темповым обозначениям, но мне так и не довелось испытать упоительной дрожи того первого раза, того прежнего великолепия, сотканного из шелка звуков, ласки аккордов, хрустального звучания мелодии. Фортепиано хоть и подчинялось нажиму моих пальцев, но не отвечало ни моим грезам, ни воспоминаниям. Чудо не удавалось повторить. Инструмент, к которому прикасалась Эме, звучал нежно, ясно, хрупко, трогательно, а мне он отвечал резко, по-мужски. В чем было дело? В нем? Во мне? В моей учительнице? Я что-то упустил, и Шопен ускользнул от меня.
Мое литературное образование требовало все больших усилий, поэтому в двадцать лет я вынужден был покинуть Лион, родных, Шидмайера, отправиться в Париж, чтобы начать занятия в Эколь Нормаль[25], куда мне удалось поступить по конкурсу. И вот, покинув школьный монастырь, я наконец обрел свободу. Теперь я мог ходить куда захочется, танцевать, пить, флиртовать, заниматься любовью. Я с упоением пользовался новыми возможностями, наслаждался до полного изнеможения и так же до изнеможения работал. Свыкнувшись с новым образом жизни, я принялся искать учителя, который помог бы мне раскрыть тайну Шопена. Я был одержим им. Мне остро недоставало его света, покоя, его нежности. След в моей душе, оставленный однажды весенним днем, когда мне исполнилось девять, напоминал не то отпечаток, не то рану. Будучи еще юным, я испытывал ностальгию; мне было необходимо раскрыть секрет этой музыки.
Расспросив парижских приятелей, я вышел на подходящую кандидатуру: некая мадам Пылинска, пользовавшаяся превосходной репутацией польская эмигрантка, обосновавшаяся в Париже, давала уроки в Тринадцатом округе.
– Алло?
– Добрый день! Я хотел бы говорить с мадам Пылинской.
– Я у телефона.
– Ну вот: меня зовут Эрик-Эмманюэль Шмитт, мне двадцать лет, я изучаю философию в Эколь Нормаль на улице Ульм и хотел бы продолжить занятия фортепиано.
– А с какой целью? Вы хотите стать пианистом?
– Нет, я просто хотел бы хорошо играть.
– А сколько времени вы можете уделить занятиям?
– Час в день. Может, полтора.
– Вы никогда не будете играть хорошо!
Гудок телефона. Она что – повесила трубку?!
Не смея поверить, что можно поступить так некорректно, я вновь набрал номер. Мадам Пылинска, похоже, ожидала, что я перезвоню, поскольку, едва сняв трубку, она, не удостоверившись, кто на проводе, воскликнула:
– Какие сногсшибательные претензии! Разве, занимаясь по часу в день, можно стать прима-балериной, или врачом, или архитектором?
– Нет…
– Вы оскорбили пианистов, предположив, что такой ничтожной малости достаточно! Вы нас унизили. Унизили лично меня, дали мне пощечину, смертельно огорчили, ведь я, представьте себе, последние сорок лет провожу за роялем от шести до десяти часов в день и до сих пор не могу утверждать, что играю хорошо.
– Простите мою оговорку. Я хочу не то чтобы играть хорошо, нет, мадам, просто играть лучше. Я не могу отказаться от Шопена.
Возникло затишье, продиктованное колебаниями. Мадам Пылинска пробормотала уже не так гневно: