Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудивительно, что «разговорчики» понемногу перерастали в «заговорчики», и совсем неудивительно, что во главе зреющего недовольства оказался как раз майор Паница, имевший македонские корни и ставший из «русофила» «русофобом» потому, что после «румелийского кризиса» понял: в «македонском вопросе» от России ждать нечего. Зато теперь, когда, как полагал Димитр Ризов, политическим оценкам которого Коста доверял, в Гатчине рады будут сделать гадость Стамболову на любом фронте, получалось, что приходится вернуться в «русофилы», — и Паница вернулся. Благо, был у него надежный человек, Порфирий Колобков — отставной поручик, занятый в оружейном бизнесе, а у г-на Колобкова, в свою очередь, имелись неплохие связи и в Генштабе русской армии, и в российской оборонке.
Предложение «вы нам 60 тысяч франков для "некоторых дел" и оружие для чет, а мы вам князя долой и премьера в отставку» на Севере выслушали, однако, поскольку представлял посредник лиц, решительно никому не известных, ответили неопределенно: дескать, идея нравится, а решать не нам, но мы обязательно доложим. А вот летом 1889 года, когда к делу подключились эмигранты экстра-класса, включая экс-премьера Драгана Цанкова, дело сдвинулось. Михаил Хитров, посол в Бухаресте, сообщил конспираторам, что пока что Россию интересует только переворот, на который 50 тысяч франков выделены, но через Италию, а официально империя, ежели что, остается в стороне.
На том и договорились, после чего занялись делом — очень активно, но настолько бестолково и открыто, что всевидящая контрразведка диктатора ничего не заметила, вероятно, потому лишь, что действия Паницы, вербовавшего соучастников «за рюмкой», совершенно явно, принять за что-то серьезное было невозможно. Так что, не реши подполковник Кисев, командующий столичным гарнизоном, сдать заговорщиков в обмен на третью звездочку, глядишь, что-то могло бы и получиться.
В январе 1890 года, за четыре дня до «часа X», Косту, а затем еще десятка два конспираторов — в основном военных — взяли под арест. Следствие пошло очень быстро, поскольку господа офицеры, включая лидера, в соответствии с тогдашними нормами чести, ни от чего не отпирались, избегая только называть имена тех, кто остался на свободе.
Да, возмущены сливом Македонии. Да, уверены, что слив заказан немцами. Да, считаем, что Россия одумалась. Да, готовили переворот. Нет, не по инициативе русских. Нет, убивать не собирались ни князя, ни премьера. Князя предполагалось выслать прочь, а диктатора снять с должности, да и всё, причем «как я могу хотеть смерти Стефана?» майор Паница говорил столь горячо, что никаких сомнений в его искренности ни у кого не возникало.
Поэтому появившуюся было идею устроить шумный процесс и показать всей Европе «страшный оскал России» тут же и погасили: учитывая, что все подсудимые в той или иной степени были «русофобами» и ни один из них на роль «попки» не годился, выносить на публику проблемы с Македонией было слишком опасно. Ну и... 9 апреля, по окончании следствия, дело было передано в закрытый трибунал во главе с полковником Ризо Петровым, осудившим на смерть Олимпия Панова и Атанаса Узунова, а прокурора назначили того же, кто на «суде в 2-3 часа» их обвинял.
По ходу, как ни старались, несмотря на признания обвиняемых, доказать так ничего и не смогли, поскольку реальных дел заговорщики совершить не смогли даже на уровне подготовки, а деньги им шли из Италии, куда приходили из Бразилии от какого-то шведа. И тем не менее в мае всем отвесили длинные сроки, а Панице — высшую меру, правда (кроме Петрова, все судьи уважали Косту) с рекомендацией князю заменить смерть пятнадцатью годами «зоны».
И что интересно, князь склонен был явить милосердие. На «балканского негодяя» Фифи было плевать, но о настроениях в обществе он знал, а общество о смерти Панова и Узунова, при всем различии взглядов, сожалело. Но если к «рущукскому делу» Ферди никак не был причастен, то расстрел еще одной «легенды Отечества» неизбежно стал бы лыком в строку, — а Его Высочеству вовсе не хотелось «разговорчиков» типа «иностранец убивает лучших сынов Болгарии».
НЕТ ЧЕЛОВЕКА, ЕСТЬ ПРОБЛЕМЫ
В общем, у Косты были все шансы уцелеть, если бы не Стамболов, занявший предельно жесткую позицию. Заявив, что «любое проявление снисхождения будет растолковано как слабость и страх», он заставил министров отклонить просьбу суда о помиловании (в стороне остался только глава МИД, изящно потерявший сознание), и 14 июня, за день до назначенного для исполнения приговора срока, в личной беседе пригрозил князю отставкой, если тот не утвердит приговор.
Естественно, Фифи уступил, но с изюминкой: задолго до рассвета он, никого не предупреждая, убыл в Вену «лечить нервы», оставив страну на «полное, со всеми правами суверена попечение г-на Стамболова, который всегда с умением и со знанием дела руководил государственными делами», то есть предоставив премьеру право и возможность самому решать, применить право помилования или нет. 15 июня Константин Паница, легенда Апреля и Сливницы, встал к стенке перед строем столичного гарнизона...
Многие биографы, описывая этот воистину шекспировский сюжет, задаются вопросом: неужели Стефану не было жалко Косту, старого друга, сделавшего очень много для Болгарии и лично для него, причем уже совершенно не опасного, поскольку в кутузке много не навоюешь? Точного ответа не дает никто, а чужая, тем паче давно отлетевшая душа — потемки. Думаю, в это время диктатор уже перестал мыслить человеческими категориями, оперируя исключительно соображениями государственной целесообразности.
Если отбросить эмоции, помилование Паницы переводило трагедию в фарс, а вот казнь государственного преступника, наоборот, придавала событию законченность, подчеркивала опасность ситуации плюс жесткую непримиримость властей, которые, если нужно, пойдут на всё, и к тому же подразумевала необходимость дальнейшей закрутки гаек и антироссийской истерии, то есть укрепляла личную власть премьера, без которого — в этом Стамболов был глубоко убежден — Болгария рухнет.
Кроме того, суровость наказания показывала «концерту», что признание князя стало необходимым, поскольку иначе внутренней стабильности в княжестве не бывать. А в отношениях с Портой она и вовсе была наилучшим доказательством, что София