Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Париж, похоже, ничуть не страдает неврозами. Он неизлечимо, безнадежно здоров. Даже памятники, каменные истуканы, тут выглядят физически здоровее и куда увереннее в себе, чем у нас. Если в Париже что-то и высунется наружу, то обратно уже ни за что не спрячется. Взять, к примеру, этих горгулий. Это вам не петербургские сосули, которые вылезли, покапали и отвалились. Горгульи здесь навсегда, навечно. Раз появившись, свесившись вниз бессмысленными мордами, они никуда не исчезнут. В их водосточных глотках всегда будет булькать вечная, проливающаяся с неба жизнь.
То же самое и с ресторанами. Однажды покинув свои здания, оказавшись на тротуаре, они не спрятались обратно, а, наоборот, бесстыдно, по-бабьи развалились, растеклись по улицам. И теперь я шагаю вдоль этих столиков, обсиженных людьми, словно я не на улице вовсе, словно я не прохожий, а посетитель ресторана и сейчас подойдут, пригласят за столик, усадят, дадут в руки меню.
Париж не знает робости и границ. Вот этот человек, впихивающий на ходу себе в рот гигантский багет, напичканный ветчиной и сыром, он откуда? Из ресторана? Только что встал из-за стола? Или просто идет мимо по своим делам? А мужчина за соседним столиком, в черном стильном пальто, обвязанный красным шарфом? Вот этот, что раскрыл «Фигаро», реакционер чертов. Он постоянный посетитель ресторана или, как вот я, просто гуляет по Парижу и присел полистать журнал, кем-то оставленный?
Ох, господи… Ну надо же! Я почувствовал, что у меня заколотилось сердце. Снова она. Точно она, рядом с этим «Фигаро». И это загорелое лицо, и вывороченные влажные губы, которые так хочется поцеловать, и выбеленная челка. Сидит, курит. Нет, не может быть, чтобы она… Я замедляю шаг. Точно она. Да и гостиница эта тут рядом. Подняла голову, посмотрела. В уголках больших глаз – тени. Странно она как-то смотрит. Что-то в этом взгляде непроницаемое, водянистое, как у болотной ведьмы, бессмысленное и потому возбуждающее. Узнала… Сейчас отвернется. Нет, кивает, сухо, нетерпеливо. Мол, узнала, узнала, давай – проходи…
С утра наша группа посетила открытие выставки современного искусства. Мне показалось, что на этот раз все были очень сильно интеллектуально перевозбуждены. Особенно философ-постмодернист Саша Погребняк. Мы вдвоем долго разгуливали по залу среди картин, инсталляций и арт-объектов и в какой-то момент остановились возле картины Гвоздева. Я заметил, что глаза философа-постмодерниста сразу же налились серьезной философской мыслью.
– Разглядывание, – медленно произнес он, – это, Андрюша, не модус наличного бытия-для-себя, понимаешь? Ты размыкаешься вне себя, и это-то как раз тебя и завершает.
Я не понимал, что он говорит, но в ответ серьезно кивнул и тоже стал смотреть на картину. Там была нарисована голая изможденная женщина, приподнимавшаяся с кровати. Гвоздев изобразил ее со спины. Я запомнил худую зеленоватую задницу и название картины – «Мария».
– У Маши жопа тощая! – громко произнес рядом чей-то голос. Я повернул голову и увидел здоровенного длинноволосого парня в черной матерчатой куртке, из-под которой виднелись армейские подтяжки. На ногах у парня были злые шнурованные ботинки. Я его прежде тут не видел.
– Извините, – хмуро улыбнувшись, сказал парень, встретив наши удивленные взгляды. – Не удержался. А вообще-то хорошая картина, только немного психопатичная.
Он небрежно дернул плечами и отошел в сторону, а мы встали возле небольшой, в пол человеческого роста, пирамиды кофейных коробок. Я сказал, что эти коробки приклеены друг к другу очень криво, но Погребняк, вытянув руку вперед, возразил:
– Ты не в теме… Видишь, о чем здесь? Художник тебе объясняет, что мерность едина, хотя бытие всегда полиморфно. Современное искусство это очень хорошо понимает.
Я снова кивнул, соглашаясь, но на всякий случай зачем-то спросил:
– А как же тогда Лакан? И вообще, Саша, каким тогда должно быть современное искусство?
– Лакан сосёт, понял? Современное искусство уже переросло Лакана, оно должно быть…
Но в этот момент нас прервали. В зале появился Геннадий Емельяныч. Рядом с ним были какие-то люди в костюмах, дамы в вечерних туалетах и журналисты, державшие наготове диктофоны. Все, кто находились в зале, тут же оживились, зашумели и ринулись к ним.
Оказавшись в центре всеобщего внимания, Геннадий Емельяныч остановился, прокашлялся и начал громко обстоятельно говорить. Он говорил, как это важно – заниматься искусством и вообще чем-либо, творить, сочинять, сеять разумное и вечное, и что на этот счет готовится соответствующий указ министерства. Речь он, как и прежде, щедро разбавлял междометиями и своим любимым выражением «как гоорицца». «Министерство поддержит художников, – сказал он. – И это не просто слова. Наше министерство умеет работать, как гоорицца, не только ртом».
Мне вдруг почудилось, что я попал в какие-то очень давние годы. Вспомнилось детство, черно-белый телевизор, 25-й съезд партии, который родители смотрели весь вечер, товарищ Кириленко на трибуне… Геннадий Емельяныч тем временем закончил свою речь, достал из кармана бумажный носовой платок и принялся энергично вытирать запотевшую лысину. Тут же рядом с ним встал человек в сером костюме.
– Вопросы? – деревянным голосом спросил он.
– Геннадий Емельяныч, можно вопрос? Я от газеты «Комсомольская правда», – толстенькая девушка с очень сосредоточенным выражением на лице подняла шариковую ручку.
– Пожалуйста, – осторожно разрешил серый костюм.
– Геннадий Емельяныч, каким, по-вашему, должно быть современное искусство?
– Современное искусство? – вслух задумался Геннадий Емельянович. – Ну-у, это такое, в котором ощущается гармония. Которое, как гоорицца, гармональное!
Все захлопали.
– Слыхали, мужики?! – услышали мы сзади голос Гвоздева. Он обнял нас за плечи. – То-то же!
– Молодец! – хвалит меня Погребняк. – Нет, ну в самом деле – молодец, что меня уговорил! А то мы бы там до сих пор ходили как два дрища и слушали про гармональное искусство. И ресторан этот отличный…
Мы сидим в плетеных креслах прямо на улице. Перед нами на столе – открытая бутылка вина и два бокала.
– Да, Саша, ресторан отличный… – отзываюсь я. Не объяснять же ему, в самом деле, зачем я его сюда затащил. Хотя… вдруг всё зря… и она возьмет и не появится?
Я беспокойно оглядываюсь. Кафе и магазины Латинского квартала хорошо смотрятся разве что на открытках. А вживую – ощущение, что это просто выставленные в одну линию деревянные шкафы со стеклянными дверцами. Ветхие, с нелепо размалеванными вывесками. Музейная рухлядь, реквизит старых спектаклей. И обязательно с подсветкой. У каждого входа сверху – по две штанги со свисающими вниз гранеными фонариками. Когда-то здесь, в этом квартале, пьянствовали студенты, сквернословили, дрались. Теперь тут одни выцветшие пожилые туристы. И это справедливо. В таких декорациях нельзя быть ни молодым, ни даже тридцатилетним. Здесь нужно, чтобы ты был непременно старым, но обязательно богатым и физически крепким.