Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я к тебе… – сказал он прямо с порога так, как будто, кроме меня, в квартире жил кто-то еще, к кому можно было тоже зайти. Лугин снял ботинки, куртку, немного покружил по комнате, зачем-то заглянул в окно, провел пальцем по пыльному подоконнику. Наконец уселся на кухне за обеденный стол и серьезно спросил:
– Скажи мне, я могу для тебя чего-нибудь сделать?
В его голосе я различил заботу. Заботу и чуткость. И еще тревогу.
– Можешь, – кивнул я. – Вон, сходи, мусор вынеси.
– Что?! – изумился он.
– Или пропылесось, а то мне лень…
Вот так мелочно и по-свински я отреагировал на доброту и заботу лучшего друга. Уходя, Лугин сказал мне на прощание, что я урод. Я подумал, закрывая за ним дверь, что я в самом деле урод, и от этой мысли почему-то сделалось легче. А Лугин после этого никогда мне больше не звонил.
В конце концов, человеколюбие должно иметь какие-то пределы. Великий мудрец Гёте на старости лет писал своему другу Карлу Цельтеру, который одно время помогал композитору Мендельсону, что добрые дела нужно делать не всегда. Что иногда необходимо от них воздерживаться. Цельтер запомнил все эти мудрые мысли и сохранил свою переписку с Гёте для человечества. Впоследствии ее опубликовали под названием «Briefwechsel zwischen Goethe und Zelter». Философы, особенно современные, очень любят эту книгу и, если представляется случай, всегда руководствуются ее советами.
Вот, например, какая история однажды произошла с моим знакомым, философом Валерием Кравчуком.
Дело было поздней весной. Профессор философии Кравчук возвращался из университета. Он шел к своему дому, погруженный, по обыкновению, в философские мысли, и вдруг впереди увидел женщину, которая тащила две сумки, набитые до отказа. По всей видимости, сумки эти были тяжелыми – женщина то и дело останавливалась, чтобы передохнуть, и ставила их на землю. Еще Кравчук обратил внимание, что она как-то странно одета, не по сезону: на дворе апрель, а она всё еще в зимнем пальто. Но философски поразмышлять на эту тему, какие вот, мол, странные случаются обстоятельства, было некогда – долг джентльмена потребовал немедленно помочь бедной женщине.
Кравчук догнал ее и тронул сзади за рукав:
– Женщина! Позвольте, я помогу вам донести сумки?
Она обернулась на голос, и Кравчук с ужасом увидел, что перед ним – бомжиха. Самая настоящая. С раздувшейся синей физиономией, щедро украшенной алкоголическим бордовым носом.
Бомжиха удивленно воззрилась на философа и шумно прочистила горло.
В глазах Кравчука мелькнул ужас. Что делать? Сказать «извините» и уйти? Или просто развернуться и уйти? Нет, это как-то не по– джентльменски, не по-мужски. А если в самом деле плюнуть на всё и помочь? Что с того, что она бомжиха? Кравчук бросил взгляд на сумки. Нет, тоже невозможно. Слишком грязные. Можно вшей подцепить. А может, и еще чего похуже… Кравчука даже передернуло от накатившей брезгливости.
Философ и бомжиха несколько секунд внимательно изучали друг друга. Наконец женщина прервала молчание.
– Спасибо, конечно, – произнесла она прокуренным басом. – Только мне далеко…
У Кравчука отлегло от сердца.
Он разочарованно развел руками, вздохнул и произнес:
– Вот как, значит… А я, к сожалению, очень тороплюсь.
Вот Саша Погребняк повел бы себя в этой ситуации совершенно по-другому. Он взял бы бомжихины пакеты и донес бы их куда следует. Саша в молодости был панком и увлекался, в отличие от Кравчука, не Гёте, не Хайдеггером, а Сидом Вишесом и Теодором Адорно. А они, каждый на свой лад, завещали сочувствовать неудачникам, даже дурно одетым и несимпатичным.
Вполне возможно, именно поэтому Погребняк и решил взять меня в Париж. Устроилось все благодаря некоей Татьяне-администраторше. Погребняк меня с ней познакомил. Это была молодая женщина со съеденными зубами, вся пышущая здоровьем, с пухлыми руками и добрым лицом. Остальных деталей я с первого раза не запомнил, потому что было очень много вина. Мы сидели в шумном кафе на Васильевском – Погребняк, эта Татьяна и я – и заканчивали, кажется, уже пятую по счету бутылку, когда Татьяна предложила мне перейти на «ты».
– Всё решено! – громко повторяла она. – Отступать некуда! Андрюша, ты едешь с нами в Париж! Ты, я и Сашунчик!
«Сашунчик» сидел рядом с ней, пьяный, недовольный, нахохлившийся. Видимо, она оказывала ему покровительство слишком уж настойчиво.
– Мы едем в город любви! – голосила Татьяна и тянулась к Погребняку ярко накрашенными губами. Философ-постмодернист уже в который раз отстранялся и строгим пьяным голосом произносил слова Сида Вишеса:
– Секс – это скучно!
Татьяна в ответ всякий раз принималась заливисто хохотать и хлопать его ладонью по плечу:
– Едем! Едем! Едем!
Я старался улыбаться, потому что было в самом деле смешно и еще потому, что очень хотелось в Париж.
– Цирк какой-то! – озабоченно признался Погребняк, когда мы с ним вышли покурить и встали у входа. Он то и дело потирал плечо. – Что будет в Париже – прямо даже не знаю… Придется же с ней… это… тусоваться… а мне погулять хочется, город посмотреть.
Я вздохнул.
– Ты хоть в курсе, кто у нее муж? – спросил Погребняк.
Я покачал головой и выбросил окурок в урну.
– Что, действительно не знаешь?
– Нет…
– Блин, Геннадий Емельяныч ее муж.
С таким же успехом он мог сказать: Иван Петрович или Илья Поликарпыч.
– Директор фонда… – пояснил Погребняк, зачем-то понизив голос. – Двое детей. Блин, даже думать не хочу… Если бы не ты, не пидорас Гвоздев, жопу бы не поднял, чтобы туда поехать. Ладно, делать нечего, пошли… Спасибо потом скажешь…
«Пошли. Спасибо потом скажешь», – говорю я ему. Нас сейчас двое – я и мой ноющий от голода желудок. Мне приходится уже в который раз показывать ему Париж.
Здесь повсюду – аккуратная лучевая геометрия, детский набор конусов, приставленных друг к другу острыми углами. Или, скорее, гигантский торт молочного цвета, который кто-то из прихоти, а может, строгим замыслом разрезал на куски. Вам завернуть? Нет? Ну, тогда кушайте прямо здесь.
Вокруг – только французская речь, и никакой другой. Странное ощущение. Будто во рту рассасывают моллюсков. Я вспоминаю французских писателей – их имена звучат густой кулинарной симфонией, словно это не имена вовсе, а названия блюд. Пруст – хрустящее печенье, Бальзак – куриный бульон. Мальро – отварная говядина в приправе, Гюго – фасолевые стручки, Уэльбек – постный телячий медальон.
Повсюду: на белых вафельных стенах, на памятниках, на парапетах набережных и мостов, на могильных плитах – черные выцветшие кляксы. Будто заботливый мишленовский повар старательно разлил здесь каплями темный шоколад. Генри Миллеру эти пятна казались пятнами гнили, но те времена уже давно канули в Лету. Никакой гнили! Всё давно уже вычистили и отполировали. Европа вот уже которое десятилетие озабочена чистотой, порядком и гигиеной.