Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одинец кивком головы поблагодарил девицу за поставленную перед ним кружку с кипятком на сушёной малине.
— Слушай, Потап, ты обратно-то ведь с Рогулинскими охранниками возвращался. Они, случаем, не говорили: эта ссора с татарами на берегу, она что, подстроена была?
— Не-е, случайно все получилось. Хотя чему быть, того не миновать, ты же помнишь, экие тверяки в те дни нагретые ходили.
— Слушай, а Жук и этот… Толстыка… ты их хорошо знал?
— Не-е… Я несколько раз с Егором ходил, но их он впервые взял. Битую Щеку вот жалко…
— Я как раз хотел спросить…
— Так ведь оставили его в деревне, э-э-э… дай Бог памяти… В общем, ехать дальше он уже не мог, благим матом кричал от болей: дорога тряская. Ну и остались они там, и Жук с Толстыкой с ним. Вернее, как утром мы собрались дальше двигать, а их и нету нигде. Кто-то сказал, мол, остаются.
— А Рогуля?
— И он с нами. Этот без остановок на Москву гнал. Что ему Битая Щека? А ты чего ими интересуешься?
— Да так, к слову пришлось. С Битой Щекой мы вроде б даже задружились.
— Да-а… — вздохнул Потап, — такие дела. Ну, давайте, гости дорогие, почивать. Вам тут, на лавках, Любава постелет. А мне помогите на печь перебраться. Ой, ой, полегче, полегче…
Не спалось, шли мысли. С выпитого взвара его два раза гоняло на двор, что тоже развеивало сон. Одинец лежал, копался в себе, сам задавал вопросы, сам отвечал: «Сидишь ты эти дни меж двух лавок. Обида тебя гложет: как так, всю жизнь ради князя старался, кровь мешками проливал, а князь — на тебе: ищи то, не знаю что, а покуда ищешь, семья твоя в заложниках будет! Ясное дело, обидно: нашим же салом, да нам по сусалам. С другой стороны крест целовал на верную службу, когда в дружину поступал. Правда, дело прошлое, и уже не дружинник, но, видать, осталось что-то: совесть и этот, как его… долг! От этого раздрая и погано у тебя на душе. Так или нет?
— Так. И что ж мне теперь делать? — рождался новый вопрос.
— Начхать с высокой колокольни. Князь наш, дай Бог ему прибавленья в сундуках, всё за тебя решил. Никакой ты ему не вольный слуга. Ты даже не холоп. И веры тебе нет на щепоть. Как ты там сбежал от тверичей, неизвестно… А может, купили тебя тверяки с потрохами? А?! Так, что детишек твоих под замок, жену туда же, а тебе — выбирай: иль завтра в поединке сдохнешь, иль будешь делать, что скажу! Знаешь, как кошку заставить самой себе зад облизать? Помажь горчицей. И горько, и никто не принуждает, а стараться будет — удивишься!
— А вот хрен в скипидаре! Я не кошка и стараться буду только для виду.
* * *
В последующие дни Одинца видели во всех концах Москвы. В городе по случаю близкого выступления дружины и ратного ополчения в поход царили толчея и суматоха. Одинец посчитал большой удачей, когда ему удалось перехватить на пути в отхожее место самого ценного для него сейчас человека — уже знакомого сотника Биду.
Сотника рвали на части: за ним гонялись дружинники, просившие разрешения перековать коней или выдать новую сбрую. Дружинники постарше, семейные, просились на побывку у родни и при этом поминали недоданное за прошлый год жалованье. Те, что помоложе, ночами убегали в отлучки по собственной воле, а, появляясь днём с опухшими от гульбы личинами, тоже требовали денег. Бида сажал их в холодную для протрезвления, но это помогало мало, проспавшись, они клянчили с еще большим напором.
Нашлись среди дружинников и те, кто на эту войну вообще идти не желал. Необходимость бить своих же братьев-православных не вызывала у них радости. Жизнь, не взирая на все перегородки между обособленными княжествами, оказывалась сложнее, и многие имели родню далеко за пределами московских земель. В дружине неожиданно обнаружилась целая пропасть больных и недужных. Сыпь, язва, лихорадка, кила и грудная жаба направо и налево косили цвет московского войска. Целыми днями эта золотая рота с пристанываниями ползала за начальством всех мастей, не исключая и самого начальника дружины боярина Василья Кочёву, умоляя дать годичный отпуск на поправку здоровья.
Сотник Бида, распаренный, в расстёгнутом полушубке из которого росла толстая красная шея, торопливо шагал через утоптанный дружинный двор. «Не ради пригожества, ради крепости» — можно было сказать и про широкий нос, и про мясистые оттопыренные уши, приделанные природой к лику сотника. Очумевший от всех треволнений, Бида едва смог припомнить Александра.
— А-а… Это ты с купцом намедни у князя был?
— Князь мне порученье дал.
— Князь всем порученье дал, — сотник, размахивая комком льняной пакли, вскочил в дощатую будочку, на ходу отстегивая ножны.
Дальнейший разговор велся через щелястую дверь.
— Толстыка — сирота, никого у него нету… — с большими остановками сообщал Бида, — а Жук у нас, если не ошибаюсь, валдайский. Мне государь сказал прислать ему самых боевых, я и послал. Воины знатные были… Им на мечах равных не было. Толстыка на спор гвоздь в колоду по шляпку голой рукой всаживал.
— А кто из дружинников с ними больше всего знался? Мне б поговорить.
— Десятский Бречислав… только нет его сейчас тут… Иван Данилович в Лыткарино услал…
У Одинца екнуло внутри в предвкушении нечаянной удачи:
— Зачем?
— Чёрт его знает… за бабой какой, что ли. Ты чего привязался? — осердился сотник. — Иди давай, иди… Не мешай службе.
И Одинец ушел, пожелав сотнику освобождения от всех тягот военного времени.
Чумазый Илюха, не отстававший от Александра в протяжении всех этих дней, среди своей обычной косноязыкой и обильной болтовни, вдруг тоже сообщил нечто про бегство из Твери:
— А Силантий тоже всё с Толстыкой пил да пил, мы уехали, а ён с имя остался в деревне, потом ужо нас догнал, как в Москву въезжать.
И сваливая всё в одну кучу, обидчиво добавил:
— С Карьки, гад, меня согнал, сам на ём стал скакать.
* * *
Теплая, угадываемая даже в темноте по источаемому ей теплу печь. Длинная полоска красноватого света, которая, выбиваясь из-за заслонки, прочёркивает округлый печной зев. Иногда она почти пропадает, иногда, когда в печи запоздало вспыхнет недогоревший уголёк, отдает золотом. В соседней комнатке ледяно светится проём окна от навалившегося на него месяца. Стрекот сверчка…
Александр осторожно повернулся на постели, стараясь не шевелить той рукой, к которой плотно прижалась щека спавшей Марьи. Через ореол распушившейся прядки жениных волос он одним глазом видел висящую рядом детскую зыбку крохотной дочки, иконы с горящей перед ними лампадой, пучок богородицыной травки, привязанный на стенке киота… Марья лежала с краю, вынужденная несколько раз в ночь вставать к беспокойно кряхтевшей малышке. Младшего Степку до сей поры всегда ночевавшего у матери под боком, переложили на лавку в головах, для верности — чтоб не свалился — оградив её со свободного конца поставленным «на попа» большим сундуком. Мишаня расположился на полатях за печью, обычном лежбище крестьянской ребятни. Счастливо возбуждённый приездом отца, он долго крутился, сыпал из-за печи десятками вопросов. Александр принужден был, сдерживая бурное дыхание, отвечать. Но рук из-под ночной рубахи жены не высвобождал. Марья горела под его ладонями во всех своих потаённых местах. Когда же, наконец, отрок затих, наступили счастливые, но, увы, короткие часы родителей…