Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ишь ты… не шали.
– Вы кто? – Страх заставил вцепиться в секатор, хотя Анна и осознавала, что смешна, что не в ее силах противостоять этому человеку, кем бы он ни был.
– Гость, – старик усмехнулся. – Чаем напоишь? А то с дороги…
Серый неброский костюм. Рубашка цвета топленого молока. Плащ, небрежно переброшенный через руку. Кофр.
Трость. Самая простая, каковую можно приобрести в любой мало-мальски приличной галантерейной лавке. И нарочитой дешевизной своей эта трость выделялась.
– Прошу в дом. – Анна секатор отложила и перчатки сняла, бросила на дорожку.
– Болит? – почти заботливо осведомился старик.
– Болит, – не стала спорить Анна. – Правда, уже много меньше…
– Это хорошо…
– А вы…
– Аполлон Евстахиевич, – старик слегка наклонил голову. – Уж извини, что без приглашения, но хотел сам глянуть, без этих охламонов. А то ж оно как бывает… когда темных слишком много в одном месте, тьма злою становится.
Только сейчас Анна обратила внимание на перстень мастера.
– Вы…
– Со внучком моим знакома небось? И с приятелем его… дурноватые, есть такое, но это от молодости. Вот сотню лет разменяют, дай-то Боже, тогда, глядишь, остепенятся. А то носятся с мечтаниями, все норовят молнию в сумку поймать…
Он шел неспешно, явно подстраиваясь под шаг самой Анны.
– А ты не лети, не лети… тоже молодая… ишь ты… кто бы мог подумать? Твое? – он остановился у куста роз, на котором проклюнулись белые капли бутонов.
– Мое.
– Ишь ты… – повторил старик, протянув руку, и листья потянулись к нему, обняли сухие пальцы. – Не бойся, я со своей тьмой давно в ладах…
Аполлон Евстахиевич руку убрал, Анна же завороженно смотрела, как один за другим раскрываются бутоны. Полупрозрачные, хрупкие до невозможности.
Именно такие, как должно.
Как она…
– Погоди-ка… – роза легла на ладонь старика. – А теперь вот… добавим темненького.
Чернота появилась в центре, Анне на секунду показалось, что это гниль, но… нет. Просто тьма, живая, явная, родная сестра той, что сидит в самой Анне. Она живо расползлась, изменяя цветок.
Серый.
Пепельный и глубокий черный, который она так долго пыталась получить. Неужели все так просто? Неужели не было нужды в тех годах работы, что Анна потратила, скрещивая разные сорта? Но миг – и цвет вновь сделался серым, а лепестки посыпались клочьями пепла.
– Вот же ж, – Аполлон Евстахиевич нахмурился. – Но ничего, бывает… нечего со свиным-то рылом… не переживай.
Ветка легко переломилась под его пальцами.
– Дальше оно не пойдет. Так что там с чаем?
Плащ он бросил на спинку кресла, трость свою прислонил к стене. Кофр поставил на стол.
– Садись, – велел он Анне.
– А чай?
– Погодит чай, никуда не денется… а ты садись. Будет больно.
– Я привыкла, – у Анны и мысли не было возражать. – А как вы в сад прошли?
– Ногами. Охламоны мои мнят себя великими мастерами, а на деле им еще учиться и учиться. Времена ныне такие, что любому, кто мало-мальски с тьмой управиться способен, перстенек суют. Я свой получил, когда шестой десяток разменял. И батька мой долгехонько сомневался, пора ли уже. Я и доказал…
Анну он усадил лицом к стене, той самой, по которой расползались плети хойи. Она смотрела на листья, на глянцевые цветы.
– Забрался в его мастерскую, взломал шкатулку и забрал колечко… – Его руки были холодными, просто-таки ледяными. – Глазоньки-то закрой… чего принимаешь-то?
– Темные капли.
– Темные капли, – передразнил старик. – Воняют? Эликсир Вирговского, стало быть. Ничего, скоро поправим, все поправим… А я ему говорил, я его предупреждал…
Звезды, в плотные пучки собранные, – вот на что оно похоже.
И Анна пытается пересчитать число этих звезд в ближайшем соцветии, но не выходит. Наверное, стоит прислушаться, закрыть глаза, но она все смотрит и смотрит…
– С Глебушкой спуталась? – Аполлон Евстахиевич склонился к волосам и понюхал их. – Ишь ты, зацепила, стало быть… Оно, может, и к лучшему. Род древний, нехорошо, если прервется.
– Вы о чем?
Говорить тяжело. Губы свинцовые, язык и вовсе неподъемный, вот слова и выходят… уродливыми выходят.
– Ни о чем, не слушай… старики, они что дети, чего думают, о том и говорят. – Теперь пальцы старика гладили и перебирали волосы, дергали за прядки, убирали их.
Вот эти пальцы пробежали по шее, и Анна перестала эту шею ощущать.
Вот застыли на груди – и ей пришлось полностью сосредоточиться на дыхании.
Протяжный рык донесся словно бы издалека.
– Сиди, охранничек… не будет вреда, так оно легче, а то ведь тьма, она свое отдавать не любит, но мы ее уговорим, правда?
У кого он спрашивает?
– Держи, – в руки Анны лег шар, простой стеклянный шар, из тех, что используют гадалки, наливая его призраком силы. Шар показался Анне невыносимо тяжелым, и ей пришлось сосредоточиться на том, чтобы не выпустить его.
Почему? Потому ли, что, если выпустит, случится беда? Какая?
– Держи, держи… вот так… и терпи, я уж постараюсь аккуратно, да только… Ишь ты, пакость какая… разрослась… кто это ее посек? Найду, руки все поотбиваю… не можешь – не берись, а то, ишь ты, всяк себя норовит мастером сделать…
Пальцы пробрались сквозь кожу. Зацепили. Потянули.
Пальцы сминали тьму, и она поддавалась, а потом ее вдруг стало много, так много, что эта тьма затопила Анну, от кончиков пальцев до самой макушки. Она вся стала темной…
Темной-темной, как та несчастная роза.
И стало быть, еще немного – и Анна рассыплется. Как та несчастная роза. Пеплом.
– Терпи, – голос этот окружал ее. – Терпи, девонька… нам надо отвязать… а мастер ставил, да… Повезло ему, что помер, я бы…
Дальше она не слышала, всецело сосредоточившись на стеклянном шаре, тяжесть которого удерживала саму Анну в мире живых. А потом и этого стало недостаточно.
Кажется, Анна шар выронила.
Кажется…
* * *
Она очнулась как-то сразу и вдруг, и пошевелилась, и поморщилась от всепоглощающей боли. Болели ноги. Руки.
Ногти и волосы тоже. Болело лицо, которое казалось чужим. И Анна, превозмогая себя, подняла руки, чтобы это лицо ощупать. И даже удивилась, что оно в принципе есть. У нее.
Нос. Губы. Глаза. Они даже видят свет, но тот вновь причиняет боль.
– Ишь ты, какая бодрая, – этот голос заставил повернуться. – Уже и очнулась, и шевелится… оно и вправду, кровь – не водица… да…