Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Душевнобольной № 1»
№ 1. Сангвинического свойства. Принадлежит к отделению мирных. Больной одержим манией, называемой немецкими психиатрами «Weltverbesserungswahn» <мания исправления мира>. Пункт помешательства в том, что больной считает возможным изменить жизнь других людей словом. Признаки общие: недовольство всеми существующими порядками, осуждение всех, кроме себя, и раздражительная многоречивость, без обращения внимания на слушателей, частые переходы от злости и раздражительности к ненатуральной слезливой чувствительности. Признаки частные: занятие несвойственными и ненужными работами, чищенье и шитье сапог, кошение травы и т. п. Лечение: полное равнодушие всех окружающих к его речам, занятия такого рода, которые бы поглощали силы больного.
Из истории болезни
«Я не болен, но постоянно болею».
Лев Толстой
Глава 1
Одна душа во всех
Расчеты
Родители Толстого долгожителями не были. Мать умерла сорока лет, отец – сорока трех.
Век деда по отцовской линии, Ильи Андреевича Толстого, – 63 года, по материнской, Николая Сергеевича Волконского, – 68. Бабушка, мать отца, Пелагея Николаевна Горчакова, единственная из предков, кого застал Лев Николаевич, протянула до 76-ти. А вот мать матери, Екатерина Дмитревна Трубецкая, как и ее дочь, ушла из жизни молодой, в 43 года.
Зато оба прадеда по отцу – молодцы: 82 и 86! Лев Николаевич в них, должно быть.
Сроки жизни, отпущенные Льву Николаевичу и трем его братьям, как бы поделены, «через одного»: старший брат, Николай, и третий, Дмитрий, умирают молодыми – 37-ми и 29-ти лет, второй брат, Сергей, и сам Лев Николаевич, младший, узнают возраст старости (Сергей Николаевич доживет до 78-ми, Лев Николаевич, как знаем, до 82-х).
Единственная сестра четырех братьев, Мария Николаевна, как и Лев Николаевич, успевает перешагнуть порог 82-летия.
Ломброзо и Катюша Маслова
В «Воскресении» Нехлюдов, обедая у Корчагиных, никак не в силах отделаться от неприятного впечатления, которое производит на него широкий ноготь большого пальца его невесты, напоминавший такой же ноготь ее отца. Но когда короткое время спустя заходит разговор о наследственности, он, на вопрос, верит ли в наследственность, решительно отвечает: «Нет, не верю».
Нехлюдов приезжает к Корчагиным прямо из судебного заседания, – там, после многолетнего перерыва, он вновь встретил Катюшу Маслову, девушку, некогда им совращенную. Теперь Маслову, уже проститутку, обвиняют в отравлении «гостя», богатого купца. Товарищ прокурора в своей речи помечает обвиняемых ярлыками наследственности. Главной движущей силой преступления он объявляет Катюшу. Хоть она и воспитанница, выросшая в интеллигентной дворянской семье, притом весьма образованна, она, по мысли прокурора, не в силах побороть «зародыши преступности», которые изначально, от рождения, несет в себе, не в силах не предаться «врожденным страстям». В речи прокурора упомянуты прирожденная преступность, теория Ломброзо…
Чезаре Ломброзо, итальянский криминолог, утверждал, что преступниками не становятся, а рождаются, что преступность – наследственно приобретенное свойство определенного типа личности.
В 1897 году («Воскресение» еще не завершено) Ломброзо, участник московского съезда криминалистов и психиатров, приезжает в Ясную Поляну познакомиться с Толстым. Шумно модный в ту пору ученый не вызывает у Толстого интереса: «ограниченный, наивный старичок» («старичок» семью годами младше Льва Николаевича). В нескольких письмах Толстой характеризует гостя как человека «малоинтересного», даже «не полного».
Для Нехлюдова «верить» в наследственность через час после всего, что он слышал в заседании суда, значит согласиться с виновностью Катюши уже по одному тому, что ее матерью была дворовая женщина, каждый год рожавшая от разных мужчин, а отцом случайно забредший в деревню цыган.
В дневнике 189 1 года Толстой отмечает спор с сыном Львом, частым оппонентом отца. Сын не сомневается в существовании и важной роли наследственности. Толстой не в силах признать это. «Для меня признание того, что люди не равны по своей внутренней ценности, все равно, что для математика признать, что единицы не равны. Уничтожается вся наука о жизни».
Уничтожается вся наука о жизни, – если признать, что люди рождаются с неравными возможностями совершенствоваться, двигаться к нравственному идеалу.
Предки мои
Но Толстой, как никто другой, пристально всматривается в людей, вдумчиво изучает их, глубоко и пластично понимает их побуждения, замыслы, поступки, – ему ли не видеть, не знать, не убеждаться всякий день и час, что при той общности, которая роднит, объединяет самых несхожих, самых – по всем признаком – далеко один от другого отстоящих людей, они не математические единицы, что каждый человек – особый мир, и эту свою особость обретает не только в ходе воспитания и общения, но и получает от рождения, по наследству.
Ему довольно задуматься о четырех братьях Толстых, чтобы лишний раз убедиться в этом. Братья, за исключением Николая (он появился на свет в 1823-м, тремя годами старше следующего) – погодки (родились в 1826, 1827 и 1828 годах), росли и воспитывались, образно выражаясь, в одинаковых обстоятельствах места, времени и образа действий. В воспоминаниях Толстой напишет об особости, несхожести каждого из братьев. Но эта особость не мешает всем четверым быть Толстыми.
Он пишет родственнице и другу Александре Андреевне Толстой: «В вас есть общая нам толстовская дикость». Александра Андреевна – пожизненно фрейлина при императорском дворе, лавирует в сложнейшей придворной дипломатии, а вот разглядел нечто – толстовское.
Из письма ясно, что дикость для Льва Николаевича в том, что они, Толстые, сильно «одарены человеческими страстями». В «Анне Карениной» Левину, столь близкому автору, собеседник бросает: «Вы все, Левины, дики». И объясняет: «Ты всегда делаешь то, что никто не делает».
В дневниках все тем же общим словом дикие Толстой подчас определяет и своих сыновей, отлично сознавая их несходство между собою.
Даже общее знакомство с натурой каждого из четырех братьев Толстых, с путями, избираемыми каждым в жизни (это, подчас еще больше, относится к единственной сестре) выявляет в них людей, делающих то, «что никто не делает» – «самобытных, с особыми взглядами». Но, принимаясь рассказывать о себе, о братьях, Толстой видит всех в общей системе рода, носителями пусть меняющихся, обретающих в каждом свои индивидуальные черты, но определенных передаваемых потомству признаков.
Уже в поздние годы Толстой просит сделать для него складную настольную ширму – на ней, в указанном им самим порядке размещены некоторые из хранящихся в доме миниатюрных портретов его предков и родственников. Ширма стоит в кабинете, он любит ее рассматривать. Он собирает предания рода, интересуется деяниями предшественников, особостью личности каждого и судьбы. «Вспоминать предков – отцов, дедов, прадедов моих, мне… особенно радостно», – когда Толстой писал это, вряд ли думал лишь отстраненно о