Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала завещание, смысл которого был сильно затемнен законническим языком, казалось совершенно безобидным. Цезарь оставлял все состояние тому сыну, который мог бы родиться у него после составления завещания. Однако при отсутствии сына имущество переходило к трем потомкам мужского пола его покойной сестры, то есть Луцию Пинарию, Квинту Педию и Гаю Октавию, и делилось между ними следующим образом: по одной восьмой — Пинарию и Педию и три четверти — Октавию, который объявлялся его приемным сыном под именем Гай Юлий Цезарь Октавиан…
Пизон перестал читать и нахмурился, словно не был уверен в сказанном им только что.
«Приемный сын»? Цицерон взглянул на меня, сощурив глаза в попытке вспомнить, и выговорил одними губами:
— Октавий?..
Антоний выглядел так, будто его ударили по лицу. В отличие от Цицерона, он сразу вспомнил, кто такой Октавий — восемнадцатилетний сын Атии, племянницы Цезаря, — и для него это оказалось горьким разочарованием и полнейшей неожиданностью. Он явно рассчитывал стать главным наследником диктатора, но его упомянули как наследника второй очереди — Антонию причиталось что-либо только в том случае, если бы первостепенные наследники умерли или отказались от наследства: честь, которую он делил с Децимом, одним из убийц! Еще Цезарь завещал каждому из граждан Рима три сотни сестерциев наличными и постановил, что его имение рядом с Тибром должно стать общественным садом.
Собравшиеся с озадаченным видом разбились на кучки, и, когда мы возвращались, Цицерон был полон дурных предчувствий.
— Это завещание — ящик Пандоры. Посмертный отравленный дар миру, из которого на нас посыплются всяческие бедствия.
Он не слишком задумывался о неизвестном Октавии, или, как теперь его следовало называть, Октавиане, обещавшем стать недолговечной безделкой, — его даже не было в стране, он находился в Иллирике. Гораздо больше Цицерона беспокоило упоминание о Дециме вкупе с подарками народу.
Остаток дня и весь следующий день на форуме готовились к похоронам Цезаря. Цицерон наблюдал за ними со своей террасы. На ростре для тела был воздвигнут золотой шатер, по замыслу похожий на храм Венеры Победоносной, а для сдерживания толпы вокруг соорудили преграды. Шли репетиции актеров и музыкантов, и на улицах начали появляться вновь прибывшие ветераны Цезаря — несколько сотен человек. Все были при оружии; некоторые проделали сотни миль, чтобы присутствовать на похоронах.
К Цицерону заглянул Аттик и упрекнул его за то, что он позволил устроить это представление:
— Ты, Брут и остальные совсем сошли с ума!
— Тебе легко говорить, — ответил оратор. — Но как можно было этому помешать? Мы не властвуем ни над городом, ни над сенатом. Главные ошибки были сделаны не после убийства, а до него. Даже ребенок должен был предвидеть, что будет, если просто убрать Цезаря и на том успокоиться. А теперь нам приходится иметь дело с завещанием диктатора.
Брут и Кассий прислали гонцов, сообщив, что в день похорон собираются сидеть дома: они наняли охрану и посоветовали Цицерону сделать то же самое. Децим со своими гладиаторами заперся в доме и превратил его в крепость. Однако Цицерон отказался принять такие меры предосторожности, хотя благоразумно решил не показываться на публике. Вместо этого он предложил, чтобы я отправился на похороны и описал ему, как все было.
Я не возражал — меня бы все равно никто не узнал. Кроме того, мне хотелось увидеть похороны. Я ничего не мог поделать: втайне я испытывал уважение к Цезарю, который в течение многих лет всегда вел себя учтиво по отношению ко мне. Поэтому я спустился на форум перед рассветом, неожиданно осознав, что прошло уже пять дней после убийства. Среди такого наплыва событий трудно было уследить за временем. Срединные кварталы уже были забиты народом — тысячами людей, не только мужчин, но и женщин. Там собрались не столько приличные горожане, сколько старые солдаты, городская беднота, множество рабов и немало евреев, которые почитали Цезаря за то, что тот позволил им заново отстроить стены Иерусалима. Я ухитрился пробраться через толпу до поворота Священной дороги, по которой должны были нести гроб, и спустя несколько часов после того, как занялся день, увидел вдалеке траурную процессию, покидавшую дом главного жреца.
Процессия прошла прямо передо мной, и я изумился тому, как все устроено: Антоний и — наверняка — Фульвия не упустили ничего, что могло бы воспламенить чувства людей. Первыми шли музыканты, выводившие похоронные напевы, навязчивые и протяжные, потом перед толпой пробежали с воплями танцоры, переодетые в духов подземного мира, чьи движения тела говорили о горе и ужасе, дальше домашние рабы и вольноотпущенники несли бюсты Цезаря, а за ними проследовали актеры — не один, целых пять, — изображавшие каждый из его триумфов, в восковых масках диктатора, невероятно похожих на его лицо, так что казалось, будто он восстал из мертвых в пяти лицах и во всей своей славе. После них на открытых носилках пронесли тело из воска в натуральную величину — обнаженное, не считая набедренной повязки, со всеми колотыми ранами, включая ту, что была на лице, представленных при помощи глубоких красных разрезов в белой восковой плоти: от этого зрители задохнулись и заплакали, а некоторые женщины даже упали в обморок. Потом сенаторы и солдаты пронесли на своих плечах ложе из слоновой кости с самим телом, закутанным в пурпурные и золотые покровы. Далее, поддерживая друг друга, шли вдова Цезаря Кальпурния и его племянница Атия, с закрытыми лицами, одетые в черное; их сопровождали родственники. Шествие замыкали Антоний, Пизон, Долабелла, Гирций, Панса, Бальб, Оппий и все главные сподвижники Цезаря.
Когда процессия прошла и тело стали переносить к лестнице позади ростры, наступило странное безмолвие. Ни до, ни после этого я не встречал в сердце Рима посреди дня такой полной тишины. Во время зловещего затишья скорбящие заполнили возвышение, а когда наконец появилось тело, ветераны Цезаря начали колотить мечами по щитам, как, должно быть, делали на поле боя, — ужасающий, воинственный, устрашающий грохот. Тело осторожно поместили в золотой шатер, после чего Антоний шагнул вперед, чтобы прочесть панегирик, и поднял руку, призывая к молчанию.
— Мы пришли проститься не с тираном! — сказал он, и его могучий голос торжественно прозвенел среди храмов и статуй. — Мы пришли проститься с великим человеком, предательски убитым в священном месте теми, кого он помиловал и выдвинул!
Антоний заверил сенаторов, что будет говорить сдержанно, но нарушил свое обещание с первых же слов и в течение следующего