Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хоть бы дорогу безопасную построили, чтоб не вдоль границы, – вздохнула Тейминэ.
– Построят, а как же. Деньгами на дорогу подавятся, но не построят! – с горечью отозвалась Ехизабет, подразумевая власть, вот уже который год кормящую пустыми обещаниями народ.
Сквозь гул телефонных проводов слышно было, как Тейминэ несколько раз тяжело вздохнула.
– Ничего, – наконец отозвалась она, – каждому по его поступкам и воздастся. И тем и этим.
Ехизабет сделала торопливый жест рукой, словно отгоняла назойливую муху. Задела чашку, та слетела с подоконника, и, глухо стукнувшись об пол, раскололась на две равные половинки.
– Не верю я в справедливость, Теймо! И в воздаяние не верю. За что пострадал мой Суро? Семью в бомбежке потерял, живет калекой – одну руку взрывом оторвало, другую покалечило. Ты сама видела, как он своими изуродованными пальцами зелень перебирает, как тяжко трудится, чтобы прокормиться и прокормить меня. Или твой несчастный Колик? Сначала жену похоронил, потом – старшую дочь. Вынужден по этой проклятой обстреливаемой дороге в город ездить, чтоб материал для ремонта обуви покупать. За что он страдает? Или бедный Арто, до сих пор оплакивающий свою Забел? Я как-то намекнула ему, говорю, зачем себя заживо хоронить, посватайся к Ниник, она хорошая девушка, поженитесь, пока еще молодые, детей родите, счастливы будете. А он махнул рукой – какие дети, когда душа навылет болит. Вот ты мне скажи – за что страдают наши дети и внуки? И за какие такие благие дела жиреют эти сволочи у власти?
– Ты поаккуратнее с такими словами, Ехизо, – заволновалась Тейминэ.
– Это почему?
– Мало ли, вдруг этим, что у власти, они не понравятся.
– Да какала я на их головы! – бросила в сердцах Ехизабет. – Слова им мои не понравятся? Какала я на их головы каждое утро. И каждый вечер! Понятно?
– Понятно, что ж тут непонятного, – безмятежно отозвалась Тейминэ.
Ехизабет шмякнула на подоконник телефонную трубку, наклонилась, подняла осколки чашки, спрятала в карман фартука. Снова прижала к уху трубку.
– И что же тебе понятно? – спросила, переводя дыхание.
– То и понятно, что наведываешься ты в уборную по большой нужде как на службу, каждое утро. А если тебя рассердить – то и по вечерам можешь туда наведаться.
Смеялись, утирая краем рукава выступившие слезы. Ехизабет – сидя у окна своего дома на обстреливаемой окраине Берда, Тейминэ – в прихожей своего дома, который, может, и не обстреливался снайперами, потому что находился на другом конце городка, зато часто попадал под минометный обстрел: ведь туда, куда не долетали пули, неизменно и безошибочно добирались снаряды.
– Ки-кя, ки-кя, ки-кя, ки-кя, – звучал назойливым эхом гвалт пестрых цесарок. Переваливаясь с лапки на лапку, они бродили по картофельным кустикам, выискивая полосатых колорадских жуков. В противоположность другой домашней птице, цесарки грядок не разрывали, потому Ашхен беспрепятственно допускала их в огород, правда, старалась глаз с них не спускать – грядок, может, и не попортят, зато молодую поросль зелени поклюют так, что придется за ней потом к соседке Вардануш ходить. Будто услышав ее мысли, в проеме частокола возникла сама Вардануш – невысокая крепко сбитая женщина с нездоровым румянцем на рыхлых щеках. Окинув Ашхен цепким взглядом тускло-голубых глаз и не ответив на ее приветствие, она продолжила мести двор. Ашхен пожала плечами, но укорять соседку за неучтивость не стала – смысл объяснять взрослому человеку простые вещи. В Берде принято было на приветствие отвечать вежливым «твое „здравствуй“ принадлежит Богу», и, если Вардануш нечего сказать даже создателю, какой резон простым смертным на нее обижаться?
Соседка еще долго шкрябала по сухому дну двора, поднимая клубы пыли. «Поленилась сбрызнуть землю водой, вот и глотает грязь», – вздохнула Ашхен и перевела взгляд на снующих по картофелю цесарок – две из них добрались до цитрона и теперь, неустанно квохча, выщипывали там и сям ее листики. «Вот ведь глупая птица», – вяло подумала Ашхен, но отгонять цесарок не стала – все одно есть свежий цитрон больше некому, а сушеного в погребе столько – на три жизни хватит. Приведут могилу отца в порядок – она засеет землю вокруг надгробья цитроном. Будет расти и расцветать, в жару пахнуть остро-пряным, а в туман – терпко-свежим. Пусть ему будет хорошо.
На каменном полу веранды, залитые ласковым утренним светом, сохли ветви лилового бессмертника. Отец терпеть не мог новомодные пластиковые щетки, да и к сорго относился с настороженностью – не наше оно, так зачем обзаводиться? Собирал по старинке бессмертник, тщательно его обрабатывал, вязал веники и метлы – они получались, словно нарядные северные девицы – долгие, беловолосые, с вплетенными в косы блеклыми цветками. Цветки эти потом осыпались, оставляя за собой скудный шлейф остролистых лепестков. Ходишь по подметенному двору – словно по опаленному до хрипоты августовскому полю ступаешь. Намочишь такую метлу – и она пахнет всем тем, чем ты привычно дышишь с детства: влажными половицами, кислой сливой, растертым в пальцах щавелевым листом, недобродившим вином… Эх!
Ашхен поднялась, аккуратно сложила шаль, в которую, несмотря на погожее утро, куталась, накинула ее на перила веранды таким образом, чтобы тень не падала на бессмертник. Поворошила его, перевернула каждый стебель на другой бок, давая возможность обсохнуть со всех сторон. К концу недели можно будет браться за дело. У нее, конечно, как у отца, не получится – у того, как, восхищенно цокая языками, поговаривали бердцы, каждый веник был произведением искусства, хоть в музее выставляй. Но она очень постарается, в конце концов, с самого детства наблюдала, как отец работает. Один веник потом оставит себе, другой отнесет на кладбище. Нужно попросить Майинанц Цатура, чтобы он позволил хранить его в своей подсобке, иначе, если оставить на открытом воздухе, бессмертник ветром потреплет или дождем попортит. Поставят оградку и приведут в порядок тропинку, ведущую к изголовью, – Ашхен будет этим веником чистоту наводить. Вчера она как раз заходила в мастерскую, посмотреть, что получается. Надгробие отцу бы понравилось: вытянутая кверху черная плита с датой рождения-смерти и именем: Мартирос Коджоян. От портрета Ашхен отказалась – новую карточку так и не сподобились сделать, а брать ту, что напечатали в газетах, она не захотела – там отец выглядел так, что сердце заходилось от боли. Всю жизнь она знала его другим, но запомнит только таким: вздрагивающим от любого шороха, умирающим в мучениях немощным стариком.
– Эт ов эс?[42] – заслышав шаги, вскрикивал он и падал навзничь, зарываясь лицом в руки.
Первое время она увещевала и пыталась заставить его подняться, но он не поддавался, только плакал и причитал, крепче вжимаясь в пол. Тогда она стала ложиться на него сверху, прикрывая, словно от обстрела, собой.