Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наверно что-то натворила, раз боится, ишь! — с уважением заметил Шишин, хмуря лоб, и кошка отошла еще на десять лап, и снова оглянулась. — Подозрительная кошка…
— А я тебе о чем? — спросила Таня.
— О чем?
— У всех кто оглянулся, вид такой…
— Какой?
— Как будто натворили что-то…
— Да, капитально… — согласился он и снова оглянулся на окно.
В окне стояла мать.
— Да не оглядывайся ты! — сказала Таня. — Оглянешься — щелбан! Нет! Десять щелбанов, без всяких там! — и дернув за рукав, поволокла куда-то, так ничего как следует не объяснив…
Они пошли по улице Балтийской в день безлюдный, и ветер тряс троллейбусные провода, а те гудели, отчетливо и скучно.
— Как мертвые гудят, — сказала Таня. — Брррр… идем скорей!
Скорей по улице Балтийской в день безлюдный пошли они, и провода как мертвые гудели. «Брррр», — подумал он. У синего пальтишка Тани боком близко топал, и все ему казалось, что вот-вот уже закончится дорога эта, и сразу же начнется та, другая: другая площадь, фонари и люди какие-то другие, а не те… Он шел и ждал.
Но было холодно, дорога не кончалась, странно в тишине шаги двоились, точно кто-то следом в след… Он оглянулся
— В последний раз предупреждаю! — пригрозила Таня, но разлетелось, что предупредила, в ушах осталось только, что в последний раз, в последний раз…
— Такая холодрыга, да? — спросила Таня.
— Да, капитально… — согласился он.
Желтым глазом подмигивал безлюдью светофор, тянулись спичечные коробки пятиэтажек, дворами отвернувшись во дворы, с потухшими зрачками, с ржавчиной кирпичных стен. Прошли второй пустырь, оцепленной колючей проволокой военной; изрытая, холодная земля катилась в котлованы комьями сурьмы, дышала паром; серое клубилось небо, точно мать в нем холодец варила, половником мешая сваи, трубы, тросы, ребра арматур… заснеженные остановки, дебаркадер райсовета, лица на доске почета, бумажные пустые, похожие на клочья сорванных газет. Прошел кинотеатр «ЮНОСТЬ», закрытый на ремонт железными щитами, клочки афиш, ползущих по стенам, пунктиры крыш, комиссионный магазин «Учет»…
В прокуренном стекле универмага с аршинной вывеской «МОСКВИЧКА» стояли манекены в длинных платьях, на ступенях старуха продавала ржавый таз и грузовик без дверцы и без дна, и пупсика без глаз, и куклу без волос с закрытыми глазами, книгу «Монтекристо» которая у Шишина была. «У всех такие книги есть, у Тани тоже», — думал он и мрачно скреб шагами тротуар по ускользающей земле и так же мрачно смотрел вперед на ту, что предстоит пройти до дома «Октябренок», куда Таня ходила на сольфеджио по средам, чуть не каждый день.
— Тоска… — сказала Таня.
— Тоскища… — согласился он и, оглянувшись снова, тут же получил щелбан по лбу. Еще один, еще…
— Всё, десять! — отсчитала Таня. — Я предупреждала! Давай теперь в «найди чего»!
— Давай. А это как?
— А это кто чего-то интересное найдет! — и, наклонившись, камушек нашла, сказала:
— Ноль один в мою!
Он наклонился тоже, поднял гвоздь.
— Один-один!
— Один на два!
— Два-два!
— Три-три…
— Бутылка!
— Кошка!
— Кошка не годится, не в «живое»
— Ааа…
— Резинка!
— Крышка!
— Лампочка!
— Очки!
— Ого…
— Забор!
— Забор на всех, его нельзя найти.
— А если заблудиться? — поинтересовался Шишин.
— Если заблудился, можно, ладно, — согласилась Таня, — девять три.
— Картонка!
— Крышка!
— Ручка от двери!
— Ага…
— Булка!
— Фантик!
— Палка!
— Три копейки…
— Я первая нашла!
— А я второй…
— Семь три!
— Обложка…
— Семь четыре… календарик!
— Ложка!
— Ну, все, пока! — сказала Таня, — я пришла, — и забрала у Шишина портфель.
За ней закрылись двери дома «Октябренок».
Он постоял немного, подождал, подумал, развернулся и…
— Сольфеджио-мольфеджио…
— Шесть-семь!
— Шесть-восемь!
— Девять!
— Десять!
— Двадцать….
— Двадцать — шесть!
— Эгей! Сольфеджио-мольфеджио, видали? Ха-ха-ха! А двадцать девять — шесть вы не хотите в нашу пользу?
— Не хотите? Как хотите, а все же двадцать девять — шесть в мою!
— Здорово, Жижин, что, металлолом сдавать? — спросил Бобрыкин ненавистный, из подъезда выходя навстречу, ногой придерживая дверь.
«Сам ты… металлолом»! — решительно подумал Шишин и, оглянувшись, сжался, вспомнив щелбаны.
— Ну, Волгодон, бывай! — махнул Бобрыкин ненавистный, щелбан один пробил, не зная правил, и пошел, пошел…
«Бобрыкин ненавистный, ненавистный!..» — думал Шишин, по черной лестнице взбираясь, и, доплетясь до своего пролета, оглянулся снова, опасаясь, как бы Бобрыкин ненавистный не пошел за ним.
— Принес? — спросила мать, и, вздрогнув, Шишин обернулся снова.
«Неси теперь назад, чума»! — сказала мать.
«Ладно, пусть…», — подумал Шишин, что-то вспомнив, и сразу же забыв, подумал снова: ладно, пусть…
Мать в детстве часто Шишина водила в Храм Успенья Богородицы, на горке. В Храме темно и душно было, купола смыкались каменными парусами, потрескивали свечи. Тысячи огней не отдавая света, лизали темноту, как светлячки. На Рождество еловой веткой пахло. На Вход Господень вербой, яблоками — в Спас. На Троицу — березовым листом и летом и дождем прошедшим. Но был еще и страшный запах: снизу, подпола, гнилого дерева, земли и камня ледяного, мертвеца в гробу. Из узкого окна сочился долгий свет, и с купола Евангелисты ангелы с огромными крылами за ним следили, видели насквозь. Старухи с рыбьими глазами, в черных тряпьях, с лицами покойниц, все седые были там, и маленький священник в белом, как колдун, размахивал кадилом, и матери красивое лицо казалось строгим, незнакомым, как Божьей Матери Марии с алтаря.
«Стой смирно, не чертись!», — впивая пальцы в плечи, говорила мать.
Бобрыкин ненавистный как-то раз увидел Шишина, как с матерью выходит он из Храма, и не забыл, а все дразнил дьячком, дразнил и мекал, мелом рисовал на стуле Шишина кресты. И сев не глядя, Шишин долго ходил с крестом по шву, и все смеялись. Все. «Все, кроме Тани», — вспомнил он и, вспомнив, обернулся…