Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кого его»? — подумал, но спрашивать не стал, чтоб снова дураком не назвала. «И так уже четвертый кат катаю…» — думал.
— И создал женщину Он из ребра Адама, — свое бубнила мать, — привел, сказав: Адам, вот, кость твоя и плоть костей твоих, и будет называться Евой, тебе женой, ибо взята из ны. Я дал вам все, и только наслаждайтесь, радостью — сказал Господь. А только с яблони вот этой яблок не берите, это запрещаю вам! И только отвернулся, как Ева яблоко сорвала, надкусила, и мужу своему попробовать дала, и ел. И оба умерли они. И с ними грех вошел во всех людей, и смерть во всякого вошла, единым яблоком согре. И так удел людской, с тех пор, как Ева ела и, надкусив, дала попробовать ему.
— А так бы дальше жили люди в рае?
— И жили бы, а как ты думал, Саша? — спросила мать, но он никак не думал, кроме «Живы, как живем» и кат катал.
— Тела грехи творили, и души пили плотское вино, а не кагор причастный. И предпочел Адам непослушанье послушанью, в пути себялюбивый, завистливый, и любопытный, как и ты. И Ева предпочла. Как Ева, так и эта тварь твоя! — сказала мать. — И всякая же тварь, с тех пор, как съели яблоко Адам и Ева, окружена была снегами, холодом и льдом. Удалена от Бога, из предела, и стали люди чадами во гневе. Каждый стал! Катаешь? Ну, катай, катай…
«Все! Не реви! Вот, яблоко возьми»! — сказала Таня, протерла фартуком и Шишину дала.
— Теперь мы самыми богатыми на свете будем! Богаче всех-привсех! — пообещала Таня. — Давай сюда!
И Шишин протянул в ладони Тане медный пятачок, что мать на хлеб дала.
— Сейчас! — и пятачок в кипящий ковшик опустила, добавив цинковый брикет и поташа. Все забурлило.
— Смотри! — и в ситечко плеснула варево свое. Из медного в серебряный у Тани превратился Шишин пятачок.
— Ну как?
— Ого… — ответил он, за пятачком протягивая руку.
— Погодь! Еще не все, теперь смотри! — и Шишин из всех глаз смотрел, глаза слезились. В щипчиках держа над газом, монетку закрутила Таня. Сверкнув серебряным бочком, монетка превратилась в золотой.
— Ого?
— Ага…
— Тебе! — подкинув в воздухе монетку и поймав, сказала Таня, протянула. Шишин пятачок скорей зажал в кулак.
— Неси еще! Быстрей! — и Шишин со всех ног к себе помчался, где на трюмо, на блюде лежали трешки, двухкопейки, пятачки…
— Где деньги, Саша? я сюда клала! — сказала мать нахмурясь. И Шишин из кармана горсть золотых достал, и, улыбаясь, высыпал на стол…
— Иж, как обкостенело, приварило…Тьфу! — заглядывая в чайник, говорила мать, резиновой рукой всыпая на ночь в дышло каустическую соду. — Пить захочешь, Саша, рот перекрести и протерпи, не пей! Сожжешь кишки! Так тетка Нина наша, из Тальятья, светлая ей память, тоже на ночь глядя чайник щелочила. Забыла, господи не приведи, да с утречка чуечку попила…и долго умирала, долго, Саша! Пока не умерла…
— На! Клюква в сахаре, сказала Таня, протягивая Шишину на варежке комочки сахарного снега.
— Вкусно?
— Да! — хрустя, ответил он, выплевывая шерстяные нитки. И катушки от варежки Танюшиной доев, смотрел, где катышки еще, на ней. И были катушки на шарфе на помпоне, на воротнике…
Он клюкву в сахаре любил, но редко клюкву в сахаре мать приносила в сумках. Редко. Почти что никогда…
— Снег ел? Под тридцать девять, дрянь такая! Лежи-лежи… Лежи сказала!. Ах, горе-люди! горе-люди… Осподи помилуй. Лежи, чумной! А я пойду до дворницкой схожу, скажу, чтоб ссыпал вам в сугробы вместо снега поташа с соляной…
И уходила в дворницкую мать, просить, у дворника, чтоб поташа в сугроб для Шишина и Тани насыпал…
Всю ночь скрипели, открываясь-закрываясь двери, краны, ставни, снилось…
Под окнами шумела свадьба, музыка играла. Невеста в саване, с венком цветов бумажных, какие мать на пасху ставит в куличи, кружилась по двору, и дети с лицами старух, их карлики мужья, смеялись, хлопая в ладоши и кричали горько…
«Горько! Горько….» — Шишин бормотал во сне, мать в комнату вошла, неся обернутую полотенцем жестяную кружку, с тягучим взваром зверобоя, и коры…
— Попей, сынок, — сказала мать, и губы кислой ваткой обмочила до щипоты, до слез. Он сел, облокотившись о подушки, отхлебнул, уваром обжигая губы.
— Пей, Саша! Пей, родной…
— Не надо… горько… мама…
— Горько …Не на слащены, родился, беда! До дна!
И Шишин пил до дна, тягучий взвар угарный, горький, и в голове мутилось, тихо в ней шуршали от венка бумажные цветы.
Вот громче музыка в окне, все громче, громче, как будто скрипки вверх кидают скрипачи, взлетая скрипки превращаются в ворон… В когтях ворон смычки, в глазах монетки …
— Горе, горе! Святые твоей, ну весь в жару! Того гляди помрет, благослови отроче се, — шептала мать, и лоб крестила, кропила на воде святой углы, «Убоженьким на масло…»
Входила-выходила со свечей, с ведром пустым, и пустоту, похожую на щеву гущу, гремя железной ручкой выплескивала за окно, чтобы свадьбу разогнать, что спать мешала. Задрав подол, кряхтя и кашляя полезла по стене, держа в одной руке эмальный таз, и таз на потолок поставив днищем к полу, ползла по потолку, скребла ногтем убитых потолочных мух, и смахивала на пол, на кровать сушье, и мыла, терла. И из заклеенной замазкой щели таза мутная вода сочилась, и капала на лоб, и расплывалась черное пятно по потолку…
— Вставай-ка, Саша, принеси гвоздей, окно заколочу! — велела мать, и Шишин встал, и за гвоздями в общий коридор пошел, и долго в темноте искал, гремя, переставляя жбаны, нашел и перепрятал…
Обернувшись, зло от потолка смотрела мать, сердясь, что не принес гвоздей окна забить…
— Сашка, Сашка! Выходи гулять скорее! — кричала снизу Таня.
Шишин встал, под матерью пошел к окну, и распахнуть хотел, но мать упала с потолка на спину, он охнул и осел, мать в волосы вцепившись зашипела: «Не пущщщщщу-у-у…. через меня, когда помру!..» и Шишин закрутился волком, но мать держалась крепко когти выпускала в волоса… Он взвыл, упав на спину, хрипя давил локтями пол, и билась мать под ним, барахталась, стонала, и так стонала все, пока не замерла.
Пока не ожила…
— Тю-тю… Ищи-свищи! — хихикнув позади, сказала мать, поднялась с пола, оправила исподнее, халат. И пусто было во дворе, и в доме пусто, апрельской прелью пахло от побеленной земли, и одинокая ворона с перекладины качелей уставив хвост в луну спала.
— Ищи меня теперь за тридевять земель, — сказала Таня, в варежку сгребая со скамейки страшный снег, — всю жизнь ищи! Считай до десяти, тогда найдешь…
И Шишин отвернулся к стенке, стал считать.
«Присниться же такое!» — думал он, проснувшись утром, радуясь, что все ему приснилось, абсолютно все, и к носу поднося, и относя от носа, разглядывал сквозь солнечный щекотный луч ладоши детские, вертя и так, и сяк, считая до дести.