Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выбираю между смертью и смертью и не вижу иного выхода. Быть убитой иноверцами, которых, судя по голосам и лошадиному ржанию, становится только больше, считается недостойным. Поэтому культисты предпочитают сами открывать себе путь в Пак’аш. Вот рядом падает один из братьев с глубокой раной на шее. Судя по выпавшему из ослабшей руки ножу, мужчина сделал это сам.
Да будет легкой дорога.
Кусаю губы, чтобы не скулить, и пальцами подтягиваю его тело к себе. У меня нет выхода. Нет, ага. Но я хочу попытаться и прячусь за павшим другом. Недавно он был одним из тех, для кого я танцевала, поднимая юбку до колен. Теперь же я использую его тело как преграду, как щит. И единственное, о чем думать могу, — как бы не нашли. Я не вижу врага, не знаю, кто он. Это пугает больше всего.
Но я оказываюсь тварью на редкость удачливой.
Все реже слышны проклятья братьев, зато до меня доносятся голоса недругов. Они переговариваются, откуда-то звучит низкий смех. Пытаюсь затаить дыхание, поджимаю пальцы на ногах, двигаюсь ближе к стене. Но только касаюсь ее лопатками, как кто-то отодвигает в сторону плющ и заглядывает меж колонн.
— Мой господин, здесь… ребенок.
Человек в черном оказывается женщиной с обезображенным шрамами лицом и копной огненно-рыжих волос. Незнакомка растеряна — это заметно по дрогнувшему и изогнувшемуся в подобии полуулыбки уголку губ. Не понимает, что делать, то ли за оружием тянуться, то ли утешать. И голос-то у нее мягкий, негромкий. До сих пор забыть не могу.
— Отойди!
Женщина отскакивает в сторону, и появляется всадник на вороном коне. Доспех из скрепленных кольцами темных чешуек поблескивает в слабом свете; на нем — ни следа крови. Кажется, приподнимусь — и смогу увидеть свое отражение.
Передо мной большой — нет, огромный! — человек. Его называют господином и почтительно расходятся, пропуская вперед. Недруги молчат, когда он говорит. Поначалу думаю даже: на Голоса похож. Только если руки главы культа гладили меня, иногда чуть сжимая волосы на затылке, то руки большого человека тянутся к топору и заносят его, чтобы проломить череп. В отличие от женщины в черном, он не колеблется. И ни капли не удивляется тому, что видит.
— Твои последние слова, дитя?
Некому больше защитить меня. Встаю, выпуская тело павшего брата, расправляю плечи и прячу за рукавом клеймо на одном из локтей. Мне есть, что сказать.
— Я хочу жить! — чеканю и стискиваю зубы.
За словами не следует удара. Стою и слушаю, как в коридорах завывает ветер.
И почему он медлит, этот большой человек? Чего ждет? Желает проверить, почувствовать, когда что-то внутри меня надломится, хрустнет так громко, что не заметить будет просто невозможно?
Он опускает топор на плечо. Ладонь в покрытой железными пластинами перчатке проводит по измятому лицу, точно пытаясь смахнуть с него что-то. И тут внезапно для себя замечаю, что этот большой человек улыбается мне. Его улыбка так привычно, так знакомо прячется в бороде.
Губы дрожат. Я вновь падаю, закрываюсь руками и громко, забыв, что на меня вновь смотрят все, рыдаю. Прижимаюсь лбом к коленям и жалею… жалею, что не могу исчезнуть в одном месте и появиться в другом, как делал когда-то Голос. Я готова отдать многое за этот дар. Но как не смог он защитить от удара в спину, так не спасет и меня от того, что слишком глубоко врезалось в память. И я просто пытаюсь попросить, чтобы большой человек не улыбался так. Не улыбался, как делал это другой, уже наверняка мертвый мужчина. Пытаюсь, но лишь негромко скулю и впиваюсь когтями в кожу.
Я все еще хочу жить — слишком труслива, чтобы, как братья, которых мне больше не позволено так называть, принять гибель. Не понимаю только, что же делать? Ведь я чувствую запах крови, слышу крики, которых нет. И вижу мертвого человека. Он глядит на меня так тепло, что я ненавижу его еще больше. За то, что теперь никогда не смогу поговорить с ним.
Элгар, ты ведь чувствовал то же самое?
— Мой господин… — звучит все тот же мягкий голос, но резко обрывается, когда большой человек спешивается.
Меня подхватывают на руки. Металл царапает предплечье и бедро, холодит щеку. Что происходит? Не знаю. Спрашивать нет ни сил, ни желания. Я вцепляюсь в рукав, кое-как расплетаю тонкие нити, рву их и тихо ругаюсь. Добираюсь до коробочки с семенами, но вместо того, чтобы закинуть ее в рот, сминаю и выкидываю. С глухим стуком она ударяется о стену, падает, и кто-то — возможно, та самая рыжая, обезображенная шрамами женщина — наступает на это место.
Мы выходим за врата, и звуки стихают, а ветер приносит с собой новые запахи. Мне отчаянно хочется ринуться обратно, чтобы припасть к ладоням Голоса и попытаться отыскать Элгара. Отчего-то легче там, где остались павшие братья, где залит кровью пол, и алые капли так красиво и естественно лежат на изогнутых листьях. А меня уносят все дальше.
…Большого человека зовут Дарнскель. Красивое имя: Дарнскель, тоу’рун Лиррский. Меня вытащил из церкви правитель острова, так мне сказали. А еще сказали, что не вытравить изнутри то, что заложил Голос. Я уже заражена, и его учения — все, что слышала я за Половину, прожитую среди членов культа, — рано или поздно убьют меня, точно огневик. Не знают мужчины в броне, видать, что от убеждений, как и от маленькой коробочки, ломящейся от семян, довольно легко избавиться, если они не нужны.
В тот день я должна была покинуть Лирру навсегда, уплыть на большом корабле, но задержалась. Так решил Дарнскель, и я не смогла возразить. Не смогла ответить ничего.
…Тоу’рун крепко держит мою руку и говорит со мной. Он показывает Вайс, рассказывает многое, о чем я никогда не узнала бы сама. Всего этого я не запоминаю, потому что для меня существует только голос Дарнскеля, который пытается заглушить все остальные, назойливо шумящие в голове. Но этот спасительный голос пропадает, стоит переступить дверь моих покоев. Подумать только, Дарнскель снял мне комнату. И ни мне, ни остальным не понятны причины подобной доброты.
— Людей чувствую, — отвечает он на заданный прямо вопрос.
Я не могу говорить долго. Предложения больше напоминают исписанные клочки бумаги, по которым трудно разобрать, о чем ведется речь. Но Дарнскель понимает. Как понимает и то, почему не отвечаю я, а просто верчу головой и заламываю руки. Но он продолжает осторожно интересоваться.
Дарнскель не похож на тоу’руна. На лесоруба, охотника, даже на бондаря — похож. А вот на правителя — нисколечко. Потому что простой. Порой кажется, не доведет до добра его открытость.
— А если… плохой? — почти глотаю окончание и, склонив голову, продолжаю: — Или я?
Меня вновь понимают и не переспрашивают.
— Я не прожил бы сотни Половин, если б доверял слепо. А ты…
Мы сидим за большим деревянным столом, и вокруг нас в шумном заведении нет никого. Смущает людей как присутствие стражи, так и топор в ногах тоу’руна — тот с ним почти не расстается. И все равно, разойдясь по углам, народ слушать пытается: не каждый же день правителя в дешевой забегаловке Вайса встретить можно. А на меня поглядывают с сочувствием, как на больного, готового вот-вот в Пак’аш отправиться. Прознали как-то, что я с культом связана, что выжила, и теперь раздумывают, как долго этот груз на себе тащить смогу.