Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марченко повезло: в конце своего срока он подружился с Юлием Даниэлем. А весомость и проникновенность слов и суждений этого заведомо доброжелательного, очень легкого в общении человека автор сей книги ощутил когда-то лично и не раз. Дружбе с Даниэлем и обязан Марченко знакомством с людьми, которые прочно-напрочно определили всю его дальнейшую жизнь.
После работал Анатолий грузчиком в городе Александрове, а спустя всего год явилась в свет его великая книга – «Мои показания». Ее перевели на много языков, и как-то сразу стало ясно, что отныне автор обречен.
Еще через год он написал открытое письмо о возможности преступного и подлого вторжения в Чехословакию – за месяц до этого преступного и подлого вторжения. Арестовали его как раз в тот день, когда в Прагу вошли танки.
За якобы нарушение паспортного режима арестовав и дав год всего, немедля спохватились, и в лагере он получил новый срок – уже за распространение клеветнических измышлений. Но он отбыл и это заключение.
Посланцы от всевидящего ока стали понуждать его уехать – он ведь уже некогда хотел это сделать, щедро сыпались угрозы. Только Марченко обрел смысл жизни. Новый срок был неминуем. Присудили ему ссылку, а результатом четырех лет сибирского заточения стала книга «От Тарусы до Чуны».
В шестой раз его арестовали и осудили на десять лет строгого режима уже по 70-й статье – «антисоветская агитация и пропаганда».
Прав был какой-то малого чина местный чекист, что сказал ему еще при первом освобождении: «Долго вам на воле не прожить».
Поскольку я уже в ту вышеназванную книгу заглянул, то приведу одну цитату (чуть было не написал «забавную»): «За шесть лет тюрьмы и лагеря я два раз ел хлеб с маслом – привозили на свидание. Съел два огурца: в 1964 году один огурец, а еще один – в 1966 году».
А в августе восемьдесят шестого года в чистопольской тюрьме наступил апофеоз его короткой жизни. Ощутив из газет, что в стране что-то меняется, двигается и тает, он объявил бессрочную голодовку с требованием освободить в империи всех политзаключенных. Проголодал он сто семнадцать дней, почти четыре месяца. Его кормили принудительно, это было болезненной дополнительной пыткой, но кто-то из начальственных тюремщиков ему однажды сказал: «Умереть не дадим, смерть избавляет от наказания, а ваш срок еще не кончился».
Я почему-то вспоминаю в этой связи Канта с его «нравственным законом внутри нас».
В конце ноября Марченко голодовку снял, но было уже поздно. Умер он в начале декабря. А спустя несколько дней Горбачев позвонил Сахарову, предлагая вернуться из ссылки.
Сахаров был в состоянии говорить только о смерти своего давнего друга. Тогда и началось массовое освобождение политзаключенных, которое многие связывают с гибелью этого знаменитого зэка.
Анатолий Марченко победил. Было ему сорок восемь лет. Всего. И нынче он – «известный житель» города Чистополь-на-Каме.
Меня часто спрашивают (и на концертах, и по возвращении), что я думаю о сегодняшней России. Прежде всего, мне кажется, вожди российские напрасно печалятся, что нет у населения страны какой-нибудь идеи – общей, и глубокой, и одушевляющей. На самом деле она есть, общероссийская национальная идея. Явная и очевидная. Она проста и лаконична: выжить. Пережить с как можно меньшими потерями все, что вокруг творится, и детей от пакостных соблазнов уберечь. А потому здесь каждый в меру способностей утоляет свои потребности, кладя с прибором на державный беспредел.
Что же касается общественной апатии, повальной и повсеместной, то, по-моему, устали очень люди от надежд, недавно вспыхнувших, но обернувшихся враньем и разложением, и инстинктивно затаились. Мой знакомый предложил такую партию создать, что все в нее запишутся, она бы всех устроила одним своим названием: Российская Совестная Партия Замедленной Демократии. А сокращенно – РСПЗД.
Год Собаки
Кто-то замечательно сказал однажды (кажется, Давид Самойлов), что писатель более всего похож на каракатицу: при каждом раздражении он выпускает из себя чернила. И ничего более точного я о нашем цехе не читал. Я тоже сочиняю стихи не по дикому порыву вдохновения. Ну а тот год Собаки целой цепью трагических событий стал для меня обильным на горестные переживания.
В феврале ушел из жизни Сева Вильчек.
Мы с ним дружили почти сорок лет. Умнее человека в жизни я еще не повстречал. Нет, я неправильное выбрал слово: ум – понятие практическое, прикладное, Сева Вильчек – мудрым был. Той генетической, наследственной, национальной мудростью, которая так подвела евреев в обезумевшее время, наступившее в России. Сева хоть родился много позже, но и комсомольское, а после и партийное очарование сполна и бурно пережил. А как очнулся, замечательную книгу написал, вся суть ее понятна из одного из ее названий: «Прощание с Марксом». Он, разумеется, тайком ее писал, и свет рукопись увидела не сразу и не скоро. Говорили мне, что даже в университетах она читается как учебное пособие, а при издании – почти что незамеченной прошла, у всех уже кружились головы от позднего, дозволенного сверху понимания трагедии вчерашней.
После Сева ее иначе назвал («Алгоритмы истории»), но уже вся жизнь его катилась по пути не письменного творчества.
Вильчек был мозговым центром тех каналов телевизионных (НТВ, а после – ТВ-6), которые так поспешили задушить хозяева сегодняшней российской жизни. Ушел он истинно по-римски. У него такой букет болезней был, что каждая мешала вылечить другую, и выбраться из этого узла врачи не знали как. А Сева уже встать не мог и голову с трудом приподнимал. Тогда жену он снарядил поехать по делам куда-то, санитарку отослал из комнаты своей и дотянулся до ружья, висевшего в ногах возле кровати.
Месяца за три до его смерти мы с ним выпивали, вспоминая, как у него обыск был, когда меня арестовали, и как нам было интересно жить в те шальные времена. И он рассказывал, как он сейчас, глубокий инвалид, летает непрерывно в Грузию, налаживая (с полного нуля) телеканал по прихоти живущего в Тбилиси олигарха.
Я обязан Севе Вильчеку не только многолетней дружбой, но и многими четверостишиями, сочиненными в те годы. А точнее – за то время, что читал он мне куски из книги, о которой я уже упоминал.
Севино чтение – а слушал я внимательно и напряженно, потому что многое не сразу понимал, – меня ввергало в странное и благостное состояние: пассивным вдохновением назвал бы я его, не бойся я высоких оборотов речи. Какие-то отдельные слова меня вдруг властно побуждали