Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И была еще одна черта у тещи – знак отменной элитной человеческой породы, я никак не мог найти ей точное определение и вдруг наткнулся в очерке у Виктора Конецкого: «Человеческое изящество… Этакое сложное и тончайшее качество, когда есть аристократичность повадки, но без всякого высокомерия и есть полнейшая демократичность без тени панибратства».
Она осталась в памяти моей обрывками случайных разговоров и поступками, которые забыть нельзя. Я в самолете вспоминал какие-то смешные ее реплики – чуть позже изложил я это вслух на многолюдных поминках, тещу бы порадовало это гостевание и то, что над столами смех висел, а не уныние торжественной печали.
Как-то у нее в гостях на кухне (где по стенам триста досок расписных висят, не повторяясь по рисунку) сидел Витя Шендерович, и в застольном трепе я ему сказал, что у меня и тещи нет его последних книг.
– Как же вы живете? – театрально изумился Витя. – Что читаете?
– Пушкиным пробавляемся, – елейно пояснила теща.
Ее не меньшего калибра фразами закончил я мои три книги баек и воспоминаний, только тут важнее рассказать о нескольких ее поступках, благодарно мной хранимых в памяти.
Когда меня посадили, Тата сразу и естественно кинулась к матери. Неясно было, как себя вести: посажен я ведь был по делу уголовному – как будто бы скупал краденую живопись (к тому же – не простую, а иконы), только одновременно понятно было, что исходит дело от Лубянки. И чекист-посланец после моего ареста сразу повстречался с Лидией Борисовной, открыто упредив, что только полное молчание семьи – залог моей сохранности и наказания некрупного.
Попытка тещи посоветоваться с близкими друзьями тоже принесла полярный результат. Давид Самойлов сдержанно сказал, что, в государстве проживая, надо соблюдать его законы, то есть все, что совершалось, следовало вынести покорно и молчком. А мудрый столь же (и по жизни тихий) Соломон Апт сказал с горячностью, ему несвойственной, что все подлейшие дела творятся в тишине, молчать не следует ни в коем случае.
Тата, не колеблясь, выбрала второе – хоть и несравненно более опасное, но столь же и достойное решение. И теща с этим боязливо согласилась. Большую роль еще сыграло то, что познакомилась она с семьей моих друзей Браиловских (делали они журнал «Евреи в СССР», а на него и шла охота) – в человеках Лидия Борисовна отменно разбиралась. Навсегда остались они ей любимыми и близкими людьми.
Только раз она сорвалась и в сердцах сказала Тате:
– Почему ты не скандалила, чтоб он икон не собирал? Придраться было б не к чему! – И тут же спохватилась: – Икон не собирать, стихов не писать – совсем тогда другая жизнь была бы… Уж такой он есть.
В Сибирь она к нам приезжала каждое лето. И сколько водки было выпито, настоянной на кедровых орехах!
А каждый год (и много лет) седьмого января устраивала теща елку.
Думаю, что приключись какой тайфун или трясение земли – не отменилась бы та памятная елка. Что в восторге были дети (двадцать – минимум), так это ясно, только с ними неуклонно и восторженно сюда же приплетались их родители – в количестве заметно большем. Всем детям приносил подарки Дед Мороз, потом их загоняли в самую большую комнату – беситесь, как хотите. Уверен я, что, выросши с тех пор, те дети помнят сладостное чувство полной (и неповторимой при взрослении) свободы. А в соседней комнате с таким же детским упоением гуляли взрослые. Был даже случай, когда папа без ребеночка приехал: сын наказан за проступок, объяснил смущенно папа, только я такого праздника никак не мог лишиться. Но теперь – зачем и почему я это вспоминаю. Много лет я был там Дед Мороз.
Все пять лет, что я в Сибири прохлаждался, упразднен был по указу тещи Дед Мороз, и детям попросту подарки раздавали, объясняя, что сейчас ужасно далеко и неотложно занят Дед Мороз, но шлет привет и обещает скоро обязательно приехать. А пока что – пожелаем и ему, и всей его семье здоровья и терпения – уже для взрослых добавлялось за столом. Такое, согласитесь, человек забыть не может.
Как она любила всякое удачное и подвернувшееся вовремя вранье! Изрядно и сама присочиняла, украшая полинялую реальность, и охотно поощряла в этом остальных.
В моей коллекции был замечательный старушечий портрет начала девятнадцатого века. Чудом уцелел он, когда все у нас конфисковали, и, вернувшись из Сибири, я хотел его повесить. Тата непривычно резко запретила это делать. «У старухи этой – злобное лицо, – сказала она мне, – это старуха нам накликала беду, я не хочу все время ее видеть в нашем доме». И портрет я теще подарил. Он дивно уместился на стене среди других полотен и рисунков, даже и лицом старуха явно подобрела. Мне обидно было, что такая историческая вещь висит без никакой истории, и я придумал миф. Вполне правдоподобный, кстати. Посмотрел я генеалогическое дерево Льва Толстого (теща ему дальней, но потомицей была) и отыскал дворянку (кажется, Щетинину – лень уточнять), которая по времени как раз портрету подходила. О своей находке рассказал я теще, та посмеялась одобрительно и как бы все это забыла. Но однажды был у нее пир, и очень сведущие люди там сидели, а меня отправили на кухню им готовить кофе. Очевидно, я его сварил быстрее, чем рассчитывала теща, потому что, когда я вернулся, она плавно и вальяжно говорила:
– А портрет этой Щетининой, моей далекой пра-пра-пра, он издавна у нас в семье хранится, чистая семейная реликвия.
И тон ее ничуть не изменился, когда я вошел, и я, известный правдолюб и сам не враль нисколько (тех, кто меня знает, попрошу не улыбаться), никакого ущемления души не испытал. А после в интервью каком-то (Лидия Борисовна давала