Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И нету тещи больше. Интересно, что на панихиде (и поминках тоже) большинство из выступавших говорили о ее достоинствах гораздо меньше, чем о собственной осиротелости и как бы опустелости существования в связи с ее уходом. А все-все слабости ее несчетные – растаяли мгновенно и бесследно, лишь любовь и восхищение остались в памяти у всех.
А под каким жестоким обаянием (в чисто гипнотическом значении этого слова) Лидии Борисовны мы жили, близкие, могу я на простом примере рассказать, из собственного опыта давнишнего.
Когда в конце восьмидесятых свежим воздухом запахло и железный занавес растаял, разом поднялись, собираясь уезжать, отказники семидесятых. Я на их вопросы – ты чего же медлишь? – только смутно и невразумительно мемекал, что пишу роман, мол, и со стариками нужно мне еще немного пообщаться, лагерных историй подсобрать. Врал: уже написан был роман «Штрихи к портрету», но уехать я не мог, торчал, словно жук на булавке, собственным приколот обещанием. Мы после ссылки жили всей семьей у тещи, что-нибудь с полгода это длилось. И однажды утром, за совместным завтраком изрядно засидевшись (дети уже в школе были), мы заговорили об отъездах. Лидия Борисовна сказала вдруг спокойно и обыденно:
– А кстати, Игорь, я давно уже хотела вам сказать, что если вы уедете, то я приму снотворные таблетки, я давно их припасла.
Беспомощно взглянув на Тату, ни секунды не помедлив, я ответил коротко и просто:
– Я вам обещаю, тещинька.
И мы продолжили пустяшный разговор о чем-то, больше к этой теме никогда не возвращаясь. Года два спустя советской властью был разрублен этот узел: нам было вежливо, но настоятельно предложено уехать.
Ни слова не сказав (уж тут судьбой запахло), Лидия Борисовна нам подписала в те года необходимую бумагу, что она не возражает. Как сейчас, я помню этот день, поскольку сохранилось от него одно прекрасное материальное свидетельство характера моей любимой тещи. Молча шли мы с ней в нотариальную контору, чтобы заверить подпись на бумаге: я терзался ощущением вины, а теща думала о чем-то. Мы вошли в большой замызганный двор, ища вход в контору, и вдруг Лидия Борисовна сказала:
– Игорь, посмотрите, вон в углу помойка, там лежит какой-то абажур.
В иное время я и сам бы абажур этот заметил, обожаю я помойные находки, просто ничего тогда вокруг не видело мое расстроенное зрение. И целый час еще, как не поболее, хмурая конторская очередь с недоуменным осуждением рассматривала наши радостные лица. И уже почти что тридцать лет венчает этот абажур почтенный бронзовый торшер в квартире тещи.
А кого она действительно любила, для меня загадкой остается. Герцена, скорей всего. Знала о нем все, что можно было вызнать из Монблана напечатанных материалов. И, наверно, декабристов, о которых она столько знала, будто современницей была.
Когда короткие воспоминания о ней прислал из Кёльна ее давний приятель Владимир Порудоминский, прочитал я там историю, в которой гениально высказался о теще некий совершенно неизвестный человек.
Порудоминский с тещей выступали как-то в некоем украинском городке, где была усадьба кого-то из декабристов и где многие из них бывали, и памятник им там поставлен, теща очень высоко его ценила и часами там сидела на скамейке. А начальство, принимавшее столичных писателей, устраивало выпивки ежевечерне и, на грудь приняв для настроения, украинские им певало песни. Лидия Борисовна старалась ускользнуть с попоек этих, и, когда ее хватились как-то, пояснил один из выпивавших, что она наверняка сидит сейчас у памятника, ей так полюбившегося. И тут-то произнесена была точнейшая о теще фраза:
– К своим ушла.
И лучше об уходе тещи не сказать.
Я в ходе пьянок поминальных (несколько их было) отозвал в другую комнату приятеля-врача и о своем недомогании спросил.
– Кровь розовая, светлая? – осведомился он.
Я подтвердил.
– Ну, значит, это все неглубоко, – сказал он облегченно, – только ты не расслабляйся и в Израиле к врачу немедленно иди. Поскольку все эти херни перерождаются довольно быстро.
Так я приблизительно и поступил. В июне я пошел к врачу, и славной симпатичности молодая докторша мне вставила – уж не скажу куда – оптический прибор колоноскоп, через который высветился мой кишечник на большом экране. Даже я (с немалым омерзением) мог посмотреть, что происходит у меня внутри.
Спустя всего неделю я услышал занятную историю об этом медицинском инструменте. Году примерно в шестьдесят втором начинающий врач Эдик Шифрин (он Божьей милостью хирург, весьма известный) в московской клинике профессора Рыжих (был некогда такой знаменитый проктолог) вставлял этот двусмысленный прибор, исследуя заболевшего тогда поэта Светлова. А так как врач о неприятных ощущениях от этой процедуры знал прекрасно, то заботливо спросил по окончании:
– Вы как, Михаил Аркадьевич?
И царственно Светлов ему ответил:
– Эдик, после того, что между нами было, можешь звать меня на ты.
Кстати, упомянутый выше профессор Рыжих был славен некой замечательной привычкой: осмотрев больного, он величественно поднимал (вздымал, скорее) указательный палец правой руки и говорил торжественно:
– А палец этот, между прочим, побывал в жопе английской королевы!
И не врал ничуть профессор: в разгар войны его, уже тогда весьма известного проктолога, в бомбардировщике возили в Лондон – консультировать принцессу Елизавету. Королевой она стала годы спустя, но это для истории не важно.
А внутри моего организма таилась неожиданная пакость. Я-то опознать ее не мог, но понял сразу, что хорошего не надо ждать, поскольку докторша отошла к телефону и быстрым шепотом поговорила с кем-то. Нашему семейному врачу она звонила, своей и нашей приятельнице, что меня сюда отправила, – ясно это было и вполне поэтому понятно, что во мне сыскал колоноскоп (уже, по счастью, вынутый). Покуда длился этот краткий телефонный разговор, успел я две начальных строчки сочинить для грустного высокого стишка: «Колоноскоп, гонец судьбы, принес дурную весть». Но чем продолжить, я пока не знал и принялся бездумно одеваться. Через полчаса мне был уже вручен диагноз: рак прямой кишки.
Приятельница наша, в тот же вечер к нам зайдя, сказала слова, настолько точные при всей их простоте, что как-то глубоко они запали в душу и весьма мне помогли:
– Смотрите, Игорь, это все не страшно, только вам полгода или год совсем иная жизнь предстоит, и