Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он еще у вас?
– Не знаю, я не просил его ждать… – Гнев на Зорина кипит во мне по-прежнему. Я и не подозревал, что у меня остались такие запасы гнева! Но стараюсь говорить спокойно. – Теперь я понимаю: это очень хорошо, что я ничего ему не ответил. Сейчас мы можем решить вместе – как быть. Что касается меня… Формально я стал свидетелем преступления. Мне не нужно хранить тайну исповеди, поскольку это не была исповедь. Зорин признался, что давно промышляет взятками, и я могу сам заявить на него. Или потребовать, чтобы он заявил на себя… Думаю, он это сделает.
– И что? – с горечью говорит Вероника. – Что это даст? Ну отстранят его, отдадут под суд. Ну посадят. И что?..
– Да, я понимаю, для того, что он сделал, это не наказание, но что же можно еще…
– Вы вообще о чем? – Во взгляде Вероники появляется разочарование и даже какая-то брезгливость. – Я, по-вашему, кто?
– Не знаю, – теряюсь я. – Я вас совсем не знаю…
– Вот именно! – Ее голос опять становится холодным и злым. – Не знаете, а считаете тупой стервой.
Я опять невольно бросаю взгляд на Ивана Николаевича, будто ищу его помощи. Я совсем не понимаю эту Веронику! Но Иван Николаевич сидит потупившись, втянув голову в плечи, как человек, которому пришлось стать свидетелем неприятного разговора, и поделать он ничего не может.
– Вы что, – распаляется Вероника, – думаете, я тут с вами сижу и решаю, как отомстить этой сволочи?
Я растерянно молчу.
– Ничего вы не понимаете! – отворачивается Вероника.
– Ника, – вдруг подает голос Иван Николаевич, – зачем ты… Ведь ты тоже совсем не знаешь отца Глеба…
– А чего тут знать, – презрительно хмыкает Вероника. – Иерей!.. Если видел одного пингвина, считай, что видел всех.
– Ника! – Иван Николаевич даже хлопает себя по коленке. Похоже, он намерен всерьез вступиться за меня. – Ты что-то сейчас говорила насчет тупой стервы?..
Нет, определенно сегодня – день удивительных событий. Вот так Иван Николаевич! Каким решительным жестом он поправляет сползшие очки, как грозно сверкает ими на Веронику, как запальчиво стаскивает с головы шапочку и сжимает в кулаке! А Вероника зло сужает глаза, собирается что-то ему ответить и вдруг фыркает от смеха:
– Ты зачем так постригся? Похож на какого-то новобранца!
Иван Николаевич смущенно трогает короткий ежик на своей макушке.
– Не знаю… Захотелось вот как-то… По-новому…
Вероника переводит взгляд на меня:
– Простите, отец Глеб… Я что-то и правда… День такой нервный… А! – Она коротко вздыхает. – Они все нервные!..
Вероника достает сигарету и протягивает пачку Ивану Николаевичу. Тот сначала бормочет «нет-нет», но потом как-то нелепо и смущенно машет рукой – будто бросал курить, да вот не может удержаться – и тоже берет сигарету.
– Странно это все. – Вероника выпускает дым – на этот раз деликатно, в сторону от меня.
– Что странно? – спрашиваю я.
– Да все. Странно, что мы тут сидим такой вот… пестрой компанией. Странно, что говорим обо всем так запросто – будто это какие-то обычные вещи… Странно, что вы меня не понимаете, отец Глеб. Вы же в хосписе – день и ночь. Вы видите, что творится здесь и вообще в мире, и вы до сих пор не отбросили всю эту высокопарную чепуху – преступление, наказание, справедливость… Мы не можем ничего поделать с Зориным. И не должны! У него – непробиваемый иммунитет. Неприкосновенность, если хотите. Поймите, он – талантливый анестезиолог. Лучший, может быть. Нужнее его здесь никого нет. Уничтожить его и оставить столько детей без помощи? Вот уж справедливое решение! Какая там обида, какая месть, какая прокуратура! Вы с ума, что ли, сошли? Это все – мелкая чепуха на фоне детей, которых убивает, сжигает изнутри что-то непонятное, безжалостное! Рядом с этим больше нет справедливости, нет человеческих обид. Вообще ничего нет, кроме войны с болью!
Что-то случается с моим зрением: Вероника, сидящая передо мной, вдруг превращается из расплывчатого силуэта в четкий образ – как в объективе, поймавшем фокус. Прямой цепкий взгляд карих глаз, светлые волосы, стянутые назад так туго, что, кажется, ей должно быть больно, упрямый подбородок с ямкой, маленькие уши безупречной формы, тоже как будто выражающие смелость и прямоту. И то, что она не считает нужным прятать свои эмоции, точнее – не хочет тратить силы на их маскировку… Все это разом сливается для меня в ее сущность – абсолютную, полную, безоглядную подчиненность одной цели, одной миссии – без сомнений, без вопросов, почему эта мучительная миссия досталась ей. Даже ее подростковая субтильность, узкие, острые плечи и наивная манера с вызовом откидывать голову, показывая худое нервное горло, – все это удивительным образом говорит в ней не о слабости, а наоборот – подчеркивает силу характера… И только, пожалуй, верхняя губа – пухлая, приподнятая – не вяжется с этим образом и придает Веронике черточку капризной женственности… И сейчас эта губа опять готова обозначить презрительную ухмылку в ответ на мое затянувшееся молчание.
– Да, – говорю я. – Теперь понимаю. Но чем могу быть полезен я?
– Как чем? Вашим опытом, – напористо говорит Вероника. – Вы священник, к вам на исповеди приходят люди, вываливают на вас свои мерзости. Вот, допустим, перед вами – отпетый негодяй. А вам надо что-то ему говорить, продолжать с ним общаться, привечать в своей церкви, может быть, даже принимать его помощь. Как вы справляетесь с этим? У меня с Зориным ведь то же самое. Мы оба привязаны к этой клинике, к этим детям. И в том, что я… В том, что я делаю, лучшего помощника, чем Зорин, мне не найти. Но что я скажу ему теперь? В какие рамки втисну наши отношения?..
– Боюсь, моего опыта тут недостаточно, но все же… Ника… – Почему-то мне понадобилось усилие, чтобы произнести ее имя. – Ника, не смотрите так строго… Священники гораздо реже сталкиваются с отпетыми негодяями, чем вы думаете. Исповедуются хорошие люди с мелкими грешками. А негодяй, который жаждет покаяться, – ох какая это редкость!.. К тому же почти вся моя священническая жизнь прошла здесь, в хосписе. Родители, которые исповедуются мне, самым страшным грехом считают то, что недодали любви своим детям – теперь умирающим… Но если мне все же приходится узнавать о каких-то действительно скверных вещах, то я как бы раздваиваюсь: я – священник и я – человек. Со священником – все понятно. Христос искупил Своей смертью наши грехи. Когда на исповеди я слышу слово «каюсь», мне остается только подтвердить, что прощение уже уготовано для каждого. А вот по-человечески… Даже отпетых негодяев надо жалеть. Ну правда – несчастные ведь люди! Отравили свою жизнь собственным… зловонием. И как-то им надо в этом зловонии дальше жить. Что тут поделать? Конечно, с ними нужно говорить, вместе искать путь на свежий воздух. Но по-настоящему им можно помочь только молитвой. И я молюсь за них… Ну а Зорин… Сегодня я видел, как ему тошно, и сначала посочувствовал ему. Но такое предательство даже мне будет трудно покрыть жалостью. А уж вам… Но, наверное, вы должны ему сказать то же, что сказали сейчас мне, – во имя чего вам придется терпеть его рядом с собой. Обозначьте… не знаю… границу вокруг себя, которую ему нельзя переступать… Осаживать и ставить на место вы, кажется, умеете…