Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В передней галерее старая раден-айу поджидала резидента. Ее лицо с благородными чертами выражало спокойствие, по нему было не прочитать, какие страсти кипят в ее душе. Она предложила резиденту сесть и несколькими фразами начала разговор. Затем, почтительно прижимаясь к полу, появилось четверо слуг: один с ящичком, полным бутылок, второй с подносом, на котором стояли стаканы, третий с серебряным ведерком со льдом, четвертый, который был с пустыми руками, сделал приветственный жест семба. Раден-айу спросила резидента, что он будет пить, и тот ответил, что не откажется от виски с содовой. Последний слуга, все так же сидя на пятках между тремя другими, приготовил напиток: налил немного виски, открыл бутылку содовой – словно выстрелила пушка, положил в стакан кусочек льда, точно маленький глетчер. Никто не произносил ни слова. Резидент подождал, пока его напиток остыл и четверо слуг ушли, не разгибая колен, прочь. И только тогда ван Аудейк прервал молчание и спросил раден-айу, может ли он быть с ней откровенным и высказать то, что накопилось у него на сердце. Она вежливо попросила его так и поступить. И он заговорил своим твердым, но приглушенным голосом, по-малайски, в чрезвычайно учтивых оборотах, полных доброжелательности и витиеватой вежливости, о том, сколь неизменно велика его любовь к старому пангерану и его славному роду, пусть ему, ван Аудейку, и пришлось действовать, к его глубочайшему сожалению, вопреки этой любви, ибо так велел долг. И он попросил ее, если она как мать способна на это, не держать на него зла за то, что он выполнил свой долг; он просил ее отнестись по-матерински к нему, европейскому чиновнику, который любил пангерана, как отца, он просил ее, мать регента, помочь ему, европейскому чиновнику, и использовать ее огромное влияние ради блага и процветания народа. В своем благочестии и устремленности к потустороннему, невидимому, Сунарио порой забывает о реальной действительности; поэтому он, резидент, просит ее, могущественную и влиятельную мать, помочь ему, ван Аудейку, в том, на что Сунарио не обращает внимания, и действовать единодушно, во взаимной любви. Продолжая говорить на своем витиевато-учтивом малайском, он полностью открыл ей сердце: то бурлящее беспокойство, которым уже долгое время охвачен народ, способно, точно опасный яд, опьянить людей и вылиться в дела, поступки, которые неизбежно закончатся великой бедой. Этими последними словами – «закончатся великой бедой» – он дал ей понять между строк, что правительство окажется сильнее, что на всех, кто будет признан виновным, и знатных, и простых яванцев, обрушится страшное наказание. Но речь его оставалась учтивой, слова почтительными, какими и должен говорить сын с матерью. Она, осознав смысл сказанного, оценила тактичное изящество его манер, а образная красочность и глубина серьезности его речей даже вызвали у нее уважение – к нему, обыкновенному голландцу простых кровей, без роду без племени. Он продолжал говорить, умолчав, что ему известно, что она и есть источник беспокойного бурления народа; он находил оправдания этому бурлению, сказал, что понимает, до какой степени народ сочувствует ей в ее горе из-за недостойного сына, который, несомненно, также принадлежит к их благороднейшему роду, ведь это так естественно, что народ сопереживает своей благородной правительнице, пусть эти сопереживания и неразумны. Ибо ее сын, регент Нгадживы, действительно вел себя недостойно, и то, что произошло, было неизбежно. На миг в его голосе появилась строгость, и она склонила свою седую голову, молча, словно соглашаясь. Его слова снова зазвучали нежно, и он снова попросил ее о содействии, попросил использовать свое влияние во благо. Он доверял ей полностью. Он знал, что она высоко несет честь и традиции своей семьи, верность Ост-Индской компании, непоколебимую верность правительству. И он просил ее так воспользоваться своим могуществом и влиянием, так воспользоваться любовью и почтением, которые к ней испытывает народ, чтобы вместе с ним, резидентом, успокоить страсти, кипящие под покровом тьмы, чтобы заставить одуматься тех, кто не желает отвести таящуюся под спудом угрозу, неблагоразумную и легкомысленную, направленную против достойной и сильной власти. И пока он одновременно льстил и угрожал, стало заметно, что она – до сих пор не произнося ни слова, кроме своего утвердительного «са-я», – подпала под обаяние этого мужчины, обладавшего силой и тактом, и задумалась. Ван Аудейк чувствовал, что под этой задумчивостью стихает гнев, проходит жажда мести, что ему удалось переломить гордость и энергию древней крови мадурских султанов. За всеми стилистическими фигурами своих речей он заставил ее мысленно увидеть окончательную гибель, страшное наказание, несокрушимую мощь нидерландских властей. И она смягчилась и вернулась к древней гибкости своей крови, привыкшей гнуться под силой иноземного властелина. Она, только что готовая распрямиться и сбросить ненавистное ярмо, поняла, что лучше быть хладнокровной и разумной, готовой снова смириться. Она тихонько кивнула головой, и он почувствовал, что победил. Он исполнился гордости.
И теперь заговорила она и дала ему обещание своим сломанным, скрытно плачущим голосом. Она говорила, что любит его, как сына, что поступит так, как он хочет, и обязательно использует свое влияние в городе, за стенами регентского дворца, чтобы предотвратить грозную смуту; она говорила, что сама не виновата, сказала, что смута родилась из нерассудительной любви народа, сочувствовавшего ей из-за сына. Она повторила ван Аудейку его же собственные речи: только не употребила слова «недостойный», ибо была матерью. И еще раз повторила резиденту, что тот может ей доверять, что она поступит так, как он хочет. И тут ван Аудейк сообщил, что собирается прийти на кумпулан вместе со своими сослуживцами, чтобы держать совет с яванскими правителями, и он сказал, что настолько доверяет ей, что все европейцы придут безоружными. Он посмотрел ей в глаза. Говоря так, он угрожал ей сильнее, чем говоря об оружии, ибо теперь он угрожал, не произнося ни слова прямо, но одной лишь интонацией произнесенных по-малайски фраз, наказанием, местью со стороны правительства в том случае, если хоть один волос упадет с головы его чиновников. Он встал. Она тоже встала, заломила руки, умоляя его не говорить так, умоляя полностью доверять ей и ее сыну. И велела позвать Сунарио. Регент Лабуванги присоединился к ним, и ван Аудейк повторил, что надеется на мир и благоразумие. И по тональности, в которой старая правительница обращалась к сыну, он почувствовал, что она хочет, чтобы благоразумие и мир действительно воцарились. Он чувствовал, что она, мать, всемогуща в этом дворце. Регент опустил голову, согласился, пообещал. Даже сказал, что сам уже отдал приказ успокоить народ. Что он сам сожалеет об этих волнениях, и ему чрезвычайно горько, что такие настроения стали заметны и резиденту – несмотря на его, Сунарио, миротворчество. Резидент не стал обвинять регента в неискренности, хотя он-то знал, что волнения на самом деле подогревались из регентского дворца, но он также знал, что уже одержал победу. Тем не менее еще раз настойчиво повторил регенту, что ответственность ляжет на него, если завтра во время кумпулана что-нибудь случится. Регент заклинал его даже не думать о подобных вещах. И теперь, чтобы расстаться в дружбе, он попросил ван Аудейка еще ненадолго присесть. Резидент сел. И садясь, якобы нечаянно задел свой сверкавший ледяной белизной стакан виски, который так до сих пор и не поднес ко рту. Стакан со звоном упал на пол. Ван Аудейк извинился за неуклюжесть. Раден-айу пангеран заметила его движение, и ее старое лицо побледнело. Она ничего не сказала, но сделала знак человеку из свиты. И снова появились четверо слуг на пятках, приготовившие второй стакан виски с содовой. Ван Аудейк тотчас поднес его ко рту.