Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У насыпи, окруженной зеленью, сочился крохотный ручеек. Перескакивая его, Белосельцев успел заглянуть в его мелкое, светлое дно, спугнул с травинки прозрачную водяную стрекозу. Ее наивный, лучистый полет породил в нем забытое детское чувство – ручеек был похож на другой, подмосковный, на их давней даче.
Он одолел опасное пространство, в несколько сильных прыжков поднялся на насыпь, чувствуя крепкую, спрессованную плотность полотна, не размытого дождями и паводками. Сел на теплый зернистый песок лицом к шоссе, чтобы его могли видеть спутники. Сом Кыт издалека смотрел на него. Солдаты, встревоженные его удалением, держали автоматы, оглядывались, готовые защищать его от внезапного нападения. Он легкомысленно помахал им, успокаивая, показывая знаками, что вокруг все спокойно и мирно.
Колея уходила в обе стороны, прямо, пусто, тронутая не ржавчиной, а словно смуглым загаром. Наружная плоскость рельсов была лишена металлического белого блеска, поезда давно не ходили. Однако ближайшие стыки были в хорошем состоянии, бетонные шпалы с металлической крепью были не разрушены, засыпаны ровным песком, начинали прорастать колкой кустистой травой. Он положил ладонь на нагретый рельс, металл был спокоен, без вибраций и гулов, излучал в ладонь ровное тепло. И его прикосновение улетело по смуглой металлической линии в бесконечность.
Он смотрел в пустую, с вонзившейся сталью даль, голубую и волнистую у горизонта. Одна половина его сознания непрерывно исследовала дорогу, фиксировала зазор на стыках, качество полотна, расстояние между шпалами, форму и конструкцию костылей, пропускную способность военных составов. А другая – изумленно пыталась осознать свое появление здесь, среди азиатских просторов, голубых пространств, среди заблудившегося остекленелого времени, в которое, как крохотный пузырек воздуха, запаяна его, Белосельцева, жизнь.
Он смотрел на близкий ручей, на желтое придонное дрожание песчинок, на слюдяное порхание стрекозки. И вдруг сладкое головокружение посетило его на безымянном километре азиатской дороги.
Из лучей, из блеска воды воссоздался забытый день. Мать с этюдником сидит на берегу заросшего пруда. Мокрый лист акварели повторил желто-белую, на той стороне, усадьбу. Он застыл на бегу, поймав материнский медленно-грациозный взмах кисти, испытав к ней мгновенную нежность, любовь. Ему захотелось, чтобы она оглянулась, заметила в нем эту нежность. Кинул в воду камень и только испугал ее, раздосадовал.
Казалось загадочным, неслучайным его появление здесь, на этой дороге, уходящей в обе стороны, в бесконечность. Это был знак, метафора его длящейся жизни, от той неясной, не имеющей очертаний синевы, где он появился на свет, осознал себя, увидел впервые солнечное окно, висящего на кроватке целлулоидного попугая, белое, чудное, как облако, лицо склонившейся матери, до другой, фиолетово-темной дали, где исчезают все очертания и находится его смерть, его последний вздох, последнее видение, после которого бездыханность, медленное остывание, холодная слеза в невидящих глазах.
Дорога, на которой он пребывал, на каждом малом отрезке была отмечена эпизодом его жизни, драгоценным исчезнувшим зрелищем – встреч, любовей, похорон и баталий. Вот он стоит во дворе московского дома в коротких штанишках и смотрит, как девочка играет в мяч, прыгает через звенящий, красно-синий, ударяющий в стену шар. Вот в училище, нервный и злой, он ложится в танковую колею, и стальная, окутанная гарью громада, страшно грохоча и сверкая, надвигается на него, сотрясает его ужаснувшееся сердце. Вот в Третьяковке он смотрит на рублевскую «Троицу», восхищаясь божественным цветом лазури, золотыми нимбами ангелов, шепчет слова бессловесной молитвы. Вот в душной комнате, на растерзанной кровати, обнимает мясистое женское тело, грубо целует пьяный хохочущий рот, жирные сиреневые соски. Вот стоит с двухстволкой под прозрачной березой, под первой водянистой звездой, и в весенней заре, в ее длинной розовой проруби, возникает темная длинноносая птица. А вот идет по заснеженному кладбищу, несет тяжелый сосновый гроб, из которого, среди мерзлых цветов, торчат борода и нос умершего деда.
Дорога была мерой его жизни, и то, что было справа, состояло из осуществленной ее части, из яркой канвы случившихся событий и дней, а то, что слева, – из невнятных бесцветных образов, в которые, как краска в пустые контуры, втекало его бытие.
Солнце палило. От воды и трав поднимались пряные испарения. Голова у него кружилась. Он поднял лицо к небу, где стояли белые, окруженные синевой облака и парила медлительная высокая птица. Ему казалось, что он не свободен, не одинок, не принадлежит самому себе. Является отражением чего-то недоступно-высокого, повторяет в своей земной жизни деяния кого-то другого, могучего и возвышенного, связанного с ним, как предмет и тень, слово и эхо. Над этой накаленной солнцем дорогой, с ним, одиноко сидящим, существует другая, небесная, проходящая сквозь облака и пространства синего воздуха, и на той дороге сидит человек, огромный, как облако, и его небесная судьба, его деяния и думы проявляются здесь, на земле, как стеклянный полет стрекозки, тепло нагретого рельса, его головокружение и печаль.
Ему вдруг показалось, что вдали, из фиолетовых тенистых пространств, там, где притаилась его отдаленная неизбежная смерть, надвигается прозрачный вихрь. Словно оттуда рванулся, стал приближаться, увеличиваться паровоз, окруженный жарким струящимся воздухом. Эта была его смерть, вызванная кем-то из отдаленного будущего. Стремительно надвигалась, готовая его истребить. И нужно вскочить, броситься с насыпи, освободить колею, чтобы дикие безымянные силы промчались, его не задев. Бесшумно налетели, ослепили прозрачным блеском, опрокинули душным обмороком. Окруженный бесформенным, прозрачно-солнечным вихрем, он потерял сознание.
Очнулся от прохладных капель воды. Над ним склонился Сом Кыт. Выжимал над его лицом мокрый платок.
– Вам лучше? – спросил он.
– Да, – виновато ответил Белосельцев. – Это от жары, перегрелся…
– Положите на лоб платок.
Белосельцев поднялся с насыпи. Держа на голове остужающий мокрый платок, двинулся к машине. Шофер исправил поломку. Они продолжили странствие. А он все не мог понять, что это было: духи войны, скопившиеся в приграничных джунглях, или дух его собственной смерти промахнулся, не сумел его истребить. Что это было – безымянное, раскаленно-прозрачное, грозно пронеслось по железной дороге, опрокинуло его навзничь?..
Виктор Андреевич Белосельцев смотрел на черный телефон, стоящий на тумбочке, надеясь, что вот-вот квартиру огласит долгожданный звонок. Соединит его дом тонкой звенящей струной с сияющим удаленным овалом света, в котором, как в зеркале, отражается ее лицо, и он услышит ее милый, чуть задыхающийся от волнения голос. Но телефон молчал второй день, и это угнетало Белосельцева. Угнетало молчание телефона, и само это непрерывное ожидание, и нелепость, почти неприличие этого ожидания, делавшего его смешным в собственных глазах. Он ядовито смеялся над собой, смотрел на старомодный телефонный аппарат, напоминавший маленького черного слоника, и ждал.